Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Комната откружилась, попугайчик парил под потолком.

— Так я не родной сын? Приемный?

— У Эрики был роман, когда мужа послали в командировку, она Борису призналась, что беременна не от него, готова была к разводу, но он сказал: буду растить, как своего, а мальчик ничего знать не должен, и никто не должен.

— Бабушка знала?

— Нет.

— А тетя Аня?

— Нет.

— А мама Оля?

— Кажется, да. Вся наша компания знала, все молчали.

— А нынешняя жена знает?

— Думаю, знает.

— Валентина, кто он был, мой настоящий отец?

— Музыкант, еврей, скрипач филармонического оркестра.

— Но ведь я похож на отца...

— Дорогой, — улыбнулась Валентина,— просто Эрике нравились мужчины определенного типа. Скрипач с Борисом, пожалуй, и впрямь слегка походили друг на друга, я никогда об этом не задумывалась.

Он пошел на вокзал пешком по нелюбимой

нечетной теневой стороне Невского.

Да, он дал слово, что не будет искать встречи с матерью, больше никогда с ней не увидится, но не думать о ней он не мог, не вспоминать ее он слова не давал, без мысли о ней, без образа ее он словно бы оказался без раннего своего детства, завис в пустоте. Чтобы вернуть до мелочей все, что он помнил о матери, снова обрести детские чувства и ощущения — раз и навсегда! — в слове, чтобы жить, написал он первую в жизни книгу, заветную, преданную было забвению, но обретенную навсегда. Там были пушистые волосы Эрики, он засыпал под звуки клавиш ее пишущей машинки (которую волшебным образом тоже звали Эрика, такая машинка казалась ему единственной в мире, а оказалось — их много), ее нежные легкие теплые руки становились стальными, она могла печатать часами. Там был запах юбки матери, особо помнилась кремовая, бежево-розовая в мелкий черно-коричневый цветочек, только вцепись — и ты в безопасности. Голос, певший ему песенки по-русски и по-немецки. Облако любви, окружавшее мать, в которое он входил, как в неподдельное счастье.

И теперь поиски этой не совершенной по сравнению с действительностью книги при-вели его в иную пустоту, в полную перемену участи.

«Кто я? человек под псевдонимом из города имени Ленского расстрела. Города партийной клички? Отец неизвестен, мать предала Родину, исчезла навсегда».

В его книге последние страницы посвящены были отъезду в эвакуацию после первой блокадной зимы, из льда, холода, голода, штабелей трупов во дворах, прислоненных к стенам выстуженных коридоров рядов мумифицированных покойников, из ужасов тумана, полного отлетающих душ мытарей и невинно убиенных, поезд неторопливо, неуклонно вплывал в теплый воздух юга, благоухающий райскими фруктами, где выбегающая на перрон на станциях мать возвращалась с тремя неостывшими картофелинами, горстью черешен, светящимся яблоком, обменяв на них колечко или цепочку. До станции назначения поезд в книге не доходил, остановка отдалялась, точно линия горизонта: только движение, стук колес, уехали из ада в рай.

После очередного его ухода из редко посещаемой им квартиры отца третья жена спросила:

— Почему он всегда такой тихий, бесчувственный, неразговорчивый?

«Может быть, потому, что я когда-то запретил ему быть ребенком и даже вспоминать о годах, когда он им был?»

2. ПОЕЗД НА ЮГ. Presto alla tedesca{1}

...Я вновь буду чувствовать себя лежащим на верхней полке моего купе, и вновь перед освещенными окнами, разом пересекающими и пространство, и время, замелькают повешенные, уносящиеся под белыми парусами в небытие, опять закружится снег, и пойдет скользить, подпрыгивая, эта тень исчезнувшего поезда, пролетающего сквозь долгие годы моей жизни.

Гайто Газданов

В конце концов стало трудно разобраться, кто куда собственно в этом поезде направляется.

Горан Петрович

Мать всеми силами спасала сыновей [...] В эвакуацию уезжали с Финляндского вокзала. В пассажирских вагонах до Ладоги (потом — только в телячьих вагонах). [...] По эвакоудостоверениям выдавали кашу с салом. Сразу много было есть нельзя, а остановиться было невозможно. У матери дикий понос. Ее хотели выкинуть из поезда на ходу — она ходила под себя. Спас ее спирт, который солдаты силком влили ей в глотку. Она долго лежала в беспамятстве, а потом пришла в себя.

Виктор Конецкий

По странному совпадению, говорила Валентина (она до самого его ухода старалась с ним разговаривать, чтобы вывести его из ступора, из оцепенения), во время давешнего визита Бориса речь зашла о поезде на юг, повезшим после первой блокадной зимы Нонну, его третью жену, тогдашнюю студентку-медичку, третьекурсницу, с тяжелобольным отцом в эвакуацию. В итоге поезд остановился на одной

из южных станций, в Поворино; навстречу надвигались немцы, наступали быстро, пассажиров пересаживали в состав, идущий назад на север. Нонниного отца оставляли в пристанционной больнице, беспомощного, с высокой температурой, дочь плакала, он гнал ее: уходи, иди, иди, живи! Оставив его на больничной койке с зажатым в руке именным пистолетом, прижав к груди коробку с его последним подарком, нарядными бежевыми туфлями, она поехала вспять.

— Невероятно! — воскликнула Валентина. — Уж не ехали ли вы в одном составе с Эрикой и маленьким Борей?

— Нет, название станции другое, другая ветка, и наш поезд успел уехать, а она с сыном прибыла в только что занятую фашистами большую станицу.

Поезд набирал ход, мелькали вечерние огни Фарфоровского Поста, сознание его было непривычно нечетким, вялым, рассеянным.

«Что же это за поезда на юг, — думал он, — проехавшись в которых прибывают в предательство: дочь предает отца, моя матушка — Родину?..» Тут же пришло ему на ум, что матушка, оказывается, за несколько лет до начала войны предала мужа, а тот позже, много позже, предал женщину, вышедшую за него в трудную для него минуту, вырастившую его сына, закрутив роман с нынешней своей третьей женою.

Он думал все это как-то почти равнодушно, тихо, бесчувственно, никого, собственно, не осуждая.

«Но ведь мы-то с женой, — думал он, — в свадебное путешествие отправились именно на южном поезде, и это были счастливейшие дни, ни о каких предательствах ни тогда, ни теперь и речи не шло, мы вплывали из сырых холодных дней в волшебное тепло, покупали на станциях фрукты, малосольные огурчики, жердели, груши, семечки, розы».

Мимо промчался, прогудев, встречный.

«Надо же, — подумал он,— оказывается, во мне нет ни капли русской крови».

Напоследок мелькнуло: это его суждение о крови носит какой-то фашистский оттенок; и под стук колес провалился он в сон.

Снились ему игроки в карты из лавки Чеха, игравшие в неведомый ему деберц.

Он стоял возле стола, наблюдая за молчаливыми игроками, тщетно пытаясь понять смысл игры.

Один из картежников обернулся, глянул на него, он узнал офицера с ледяными глазами, определившего Эрику на работу в комендатуру, — и пробудился, вскрикнув.

Все вокруг спали, поезд со скрежетом и скрипом тормозил, никого не разбудил его возглас.

Телячий вагончик, в котором ехал он с матерью в эвакуацию (на пассажирском добирались только до Ладоги), был почти теплушка, с двумя печками-«буржуйками» по торцам, обращенным к тамбурам, широкой раздвижной дверью, нестругаными дощатыми нарами в три ряда, наполненный черно-серым народом, тюками, узлами, чемоданами, тьмою. Детные и страдающие поносом (несдержавшиеся, наевшиеся каши) ехали с ночными горшками. Время от времени состав останавливался вдалеке от станции, открывали дверь, бежали в кустики, в траву, на обочины полей, выливали горшки под насыпь; надышанный, исполненный смрада, нагретый «буржуйками» воздух улетучивался вовне, в темный вагон вливались свежие ветерки, чем ближе становился юг, тем теплее были токи воздуха, возникали в них незнакомые ароматы цветущих трав, медовой гречихи, лаванды. Тут, внутри, в набитом под завязку параллелепипеде, дышали, стонали, храпели, переговаривались, а там, снаружи, стояла тишина забытого за блокадные дни разлива, ни бомбежки, ни артобстрела, ни сирены. Чтобы он уснул, мать шепотом, чтобы не слыхали немецкой речи соседи, прямо в ухо читала ему (как почти всегда на ночь) гётевского «Лесного царя», «Erlkonig»: «Wer reitet so spat durch Nacht und Wind? Es ist der Vater mit seinem Kind...» Точно в шубертовской балладе стук колес подражал топоту коня, скачке, из космической тьмы тянулись руки и космы Ольхового короля, звездами горели очи его ведьмовских дочерей, ему становилось страшно, и, защищаясь, он засыпал.

Потом, полуребенком, полуподростком, живя уже с отцом, заболел он каким-то неимоверным гриппом, с бредом, температурой под сорок; в комнате висели облегчающие дыхание тряпочки, смоченные скипидаром, на батареях мокрые полотенца, на запястьях его навязаны были полуспиртовые бинты, он не мог уснуть, попросил приемную мать прочитать ему «Лесного царя». С трудом поняв, чего он хочет, отыскала она томик Жуковского, стала читать: «Кто скачет, кто мчится под хладною мглой? Ездок запоздалый, с ним сын молодой». Мальчик расплакался, едва она дочитала. «Что ты, что с тобой?» — «Это не тот „Лесной царь“». Она не понимала. В прочитанном ею тексте младенец умирал от болезни, от лихорадки, от бредовых видений; а в матушкиной немецкой страшной сказке — от колдовства, от настоящего зловещего Лесного царя. «Не тот?» — переспросила она, не понимая. Но его уже охватил рефлекторный страх, таящийся в ореоле баллады, он уснул, как провалился; к утру температура стала спадать.

Поделиться с друзьями: