Мои друзья скандинавы
Шрифт:
Все трое «испанцев» вызвались на самую отчаянную работенку.
Ходили подрывниками в тылы франкистов…
— Конечно, и до Перпиньяна, где должны были перейти границу, мы попадали в разные переделки, но все ж таки с грехом пополам добрались до него. Там в одной казе нас собралось двенадцать человек. Девять национальностей! И среди них один финн — я, — повествовал Виллениус. — Шли мы гуськом по тропе. Впереди проводник, местный коммунист, а за ним англичанин, швед, голландец, болгарин, датчанин, бельгиец, югослав, я, а кто за мной, уж не помню. Мы считали, что уже перешли границу, как вдруг навстречу вооруженные люди в форме. Англичанин вообразил, что это испанцы, и воскликнул: «Салют, камарадос!..» Они, сволочи, стали обниматься с нами, и мы, как овцы, пошли дальше за ними, распевая революционные
Вокруг собралась огромная толпа, и народ чуть не полез в драку с полицией. Требовали, чтобы нас освободили… Люди всё подходили и подходили. Стихийно вспыхнул митинг. Мэр города, член Народного фронта, прочитал резолюцию, в которой требовал нашего освобождения. Полиция пошла на уступки и, взяв слово, что мы не убежим, разместила нас в местной гостинице… Но утром к гостинице подъехал полицейский автомобиль и отвез нас в окружной город Сан-Ганден — прямо в тюрьму. Началось следствие. Нас двенадцать человек, говорим на девяти языках. Всё запуталось. Но в Сан-Гандене нашелся учитель, который знал все эти языки, за исключением финского. И что бы мне ни говорил следователь, на каком бы языке ни обращался переводчик, я твердил одно: «Ей юммере!..» «Не понимаю», — значит.
Рассадили нас всех по одиночкам. Камеры соседние. Но перестукиваться невозможно — не знаем языков!.. Все же как-то сговорились и написали каждый на своей двери: «Пансионат Леона Блюма» — он тогда был французским премьером… Тюремные надзиратели — люди щуплые… А я грузчик. Как-то они вдвоем долго не могли приладить бочку, которая служила душем. А я взял один, поднял и пристроил ее. «Чемпион?» — спрашивают они меня. Посмотрел я на них свысока: «Мы, финны, все такие чемпионы!» Что там говорить — сорок дней и сорок ночей, как во время всемирного потопа, продержали нас в этом ковчеге и отправили наконец в суд. Выстроили во дворе гуськом и принесли длинную толстую цепь… Наручниками подключили каждого к этой цепи и под конвоем повели в суд… А мы, каждый на своем языке, запели «Марсельезу»… Не прошло и пяти минут, как мы уже шли окруженные народом, поющим «Марсельезу». Из-за толпы даже и не разглядеть конвоя… Судьи, и адвокат, и прокурор — все в средневековых мантиях. Прокурор и защитник устроили между собой петушиный бой! С такой яростью кричали один на другого — не приведи бог! Я думал, вот-вот вцепятся, лишь перья полетят, раздерут на клочки мантии друг на друге… А оказывается, у них там, на юге, просто такой темперамент. Удивительно! Приговорили нас к заключению на сорок суток и зачли те, что мы уже отсидели, и отпустили. Однако предупредили, если через две недели обнаружат нас во Франции, то сошлют на восемь лет на Чертов остров… Ха-ха! — воскликнул Виллениус, вспомнив что-то очень смешное. — Со мной в одной камере сидел какой-то французский капитан. Ему за что-то припаяли два месяца. Так он, бедняга, плакал и спрашивал, как может человек так долго просидеть!.. Ну, я, понятно, утешал его. «Да, ты прав, говорю, за такой срок человек и умереть может!..»
— Сам-то Лаури к тому времени отсидел уже несколько лет за революцию, — объяснил мне Армас Эйкия.
— Ну, Виллениус, ты еще Францию не покинул, а столько уже наговорил!.. Так мы, пожалуй, до утра в Испанию не доберемся, — сказал Пааво.
Но мы добрались! И даже несколько раз с подрывными группами переходили линию фронта. Взрывали поезда с солдатами Франко, эшелоны с итальянскими танками.
Свои рассказы о необычайных, но ставших такими обычными для них «подвигах самоотвержения», словно стесняясь их или не желая прослыть бахвалами, они заземляли бытовыми мелочами и приправляли грубоватым юмором. И мы не только вдоволь навоевались на испанской земле, но, дважды побывав на полке, обхлеставшись березовыми вениками и опустошив еще два кувшина пива и морса, успели вернуться домой на родину, негостеприимно встретившую своих сынов.
— Нас обманули, — мрачно сказал Хаутоярви и стиснул зубы. — Попались, как мышата в мышеловку…
Видно было, что старая обида быльем не заросла…
Англичане, французы, американцы, голландцы, бельгийцы спокойно возвращались домой. Итальянцам
и немцам путь туда был заказан — и это понятно: на пустынных плоскогорьях Испании они сражались против Гитлера и Муссолини. Шведы спокойно возвращались к своим пенатам. За некоторых норвежцев, попавших в плен к франкистам, хлопотал сам норвежский король…— А нас обманули! — с неистовством повторил Хаутоярви…
Бывший хельсинкский губернатор генерал Яландер приехал в лагеря во Франции, где, после того как в Испании восторжествовали фашисты, содержались бывшие интербригадовцы, и, обратившись к финнам, дал честное слово, что они могут спокойно возвращаться в Суоми, никто их пальцем не тронет…
— И мы поверили его слову, — говорит Пааво и с такой силой хлещет себя веником, будто расправляется с клятвопреступником…
Когда пароход, на борту которого находились бывшие бойцы интербригад, подходил к причалам Хельсинки, высыпавшие на палубу пассажиры увидели, что безлюдная площадь перед пристанью окружена полицейскими и на сходни нацелены рыльца пулеметов.
–
Все финны-интербригадовцы попали с корабля — нет, не на бал, а в тюрьму и были приговорены к длительному тюремному заключению за то, что, вопреки местным законам, приняли участие в чужой войне…
Но хотя обвиняемые и утверждали, что война-то эта была «не чужая, а за честь Суоми», им все же пришлось провести в тюремных казематах несколько лет.
— Интересно, — сказал Пааво, — наши тогдашние правители в годы войны делали все, чтобы сохранить в целости «Трех кузнецов», даже обложили мешками с песком. Но они ничего не имели против того, чтобы «оригинал» — натурщик — окончил свою жизнь в концентрационном лагере!
Освободили их только в 1945 году, после того как Финляндия. разорвав союз с Гитлером, вышла из войны. Тогда-то Хаутоярви и был избран начальником полиции столицы. Он занимал этот пост почти три года — намного дольше, чем Ровно, находившийся в этой же должности в семнадцатом году.
— Я еще на палубе все понял, — говорит Хаутоярви, — и очень жалел, что мы поверили этой буржуазной лисице Яландеру и сдали оружие… Мне бы тогда в руки автомат!
— Ну нет, — остановил его Пааво, — хорошо, что мы с ходу не ввязались в драку… Перебили бы нас, как куропаток, и без всякой пользы для дела… Не имели бы мы своего полицмейстера! — улыбнулся он.
Сейчас Хаутоярви был директором нового Дома культуры, недавно выстроенного рабочими столицы и сразу же ставшего ее достопримечательностью.
— Рядом со мной на палубе стоял однорукий Калапакса, — вспоминал Виллениус. — Уж на что был спокойный человек, никто не мог разобрать, когда он шутит, когда говорит всерьез, но и он чуть не плакал от злости, увидев, какую нам приготовили триумфальную встречу… Еще по дороге в Испанию, в Стокгольме, он сказал мне: «Я съем свои старые брюки, если не уничтожу танк и десяток фашистов!..» И свое обещание он выполнил.
— Что, съел брюки? — спросил, подмигнув мне, Армас.
— Нет, наша группа взорвала эшелон с танками далеко от фронта… Близ Гренады… На каждого из группы пришлось больше чем по танку!..
Один за другим сыпались рассказы о подвигах друзей, и кто бы после этого поверил в «прирожденную» молчаливость финнов! Истории теснились в моей памяти, подминая одна другую, а записывать здесь, в предбаннике, кроме имен и названий мест, ничего не удавалось…
— Товарищи, я устал переводить, — взмолился Армас.
В эту самую минуту раздался стук в дверь. Хозяйка торопила. Кофе давно готов! Нас ждут за столом…
Мы условились о новой встрече и, одевшись, разгоряченные беседой и паром, гуськом по лесенке из полуподвала, где помещалась банька, поднялись в большую уютную угловую комнату. И сразу за столом, уставленным снедью, нарушая все правила приличия, я раскрыл записную книжку и наскоро записал кое-что из только что услышанного, в то время как Виллениус горячо заспорил о чем-то с Пааво…
Но тут неожиданно послышалось отчетливое бульканье воды, шарканье шаек, словно мы находились не в гостиной, а по прежнему сидели в баньке. Звуки эти шли из радиоприемника, только что включенного Хаутоярви. И вдруг на фоне не то всплесков воды, не то звонких шлепков ладонью по голому телу уверенный мужской голос на чистейшем русском языке возгласил: