Молочник
Шрифт:
«Экстраординарно!» – сказал кто-то – и это означало, что так оно, вероятно, и есть, потому что такое слово никогда не использовалось в нашем лексиконе. Как и другие, ему подобные: «чудесно!», «великолепно!», «изумительно!», «поразительно!», «сенсационно!», «экстракласс!», «супер!», «вот это да!», «нифигасе!», «убойно!», «бриллиантиссимо!», «чудн'o!», «невероятно!», даже «однако» и «в самом деле», хотя я сама и мои сестры говорили «однако» и «в самом деле». Это было эмоциональное слово, слишком живописное, слишком высокопарное, слишком фразерское; по сути, оно принадлежало основополагающему «заморскому» [2] языку, притом что «основополагающий» было одним из таких слов. Если такие слова и использовались здесь, то они почти всегда раздражали, смущали или пугали местных, поэтому кто-то сказал: «Ёп! Кто бы мог подумать?!», что понизило градус, поскольку больше отвечало местной социальной ориентации. За этим последовали дальнейшие социальные успокоители, потом раздались новые стуки в окно и еще стуки в дверь. Вскоре дом был битком набит, меня запихали в угол, и автофаны принялись говорить о классических авто, исторических авто, загадочных авто, спортивных авто, авто с мощой, гражданских авто, авто с кучей прибамбасов или о побитых авто, которые никогда не ремонтируются, а всегда выглядят так, как должны выглядеть. Потом пошли разговоры о мощи, очертаниях, тачках большого взрыва, жестком ускорении, дополнительном ускорении, недостаточности торможения (ценная вещь), фантастических ударах сзади (еще одна ценная вещь), от которых у тебя появляется такое великолепное ощущение, будто ты сейчас расколешься, как орех, а задница у тебя вжимается в сиденье. Так как этот разговор продолжался без всяких признаков того, что он может остановиться, я посмотрела на часы и подумала, а где мой Гоголь? Потом, когда они перешли на резкие согласные, названия из номеров, названия из цифр и букв – NYX, KGB, ZPH-Zero-9V5-AG – с каковыми сам мой наверный бойфренд был едва ли знаком, я такой перегрузки не могла вынести, и мне пришлось выносить себя вместе с «Шинелью» из комнаты. Я уже была на полпути из гостиной, когда кто-то, юный парнишка, сосед наверного бойфренда, остановил меня, остановил нас всех замечанием, точно оброненным в паузе во время этой борьбы за воздушное пространство. «Это все очень хорошо, сосед, – сказал этот сосед, – хорошо, что у тебя эта так называемая классическая штука и все такое, и я вовсе не пытаюсь остроумничать или что-нибудь, но, – тут все затаили дыхание, все насторожились
2
В оригинале: over the water – «находящийся за водой» «заморский», «запроливный»; имеется в виду язык Англии, отделенной от Северной Ирландии Ирландским морем и проливами; персонажи романа говорят эвфемистическим языком, не называя предметов и понятий, которые вызывали раздражение в ирландском обществе того времени.
В это время, в этом месте, когда доходило до политических проблем, которые включали бомбы, пистолеты, смерть, калечение, обычные люди говорили «их сторона сделала это», или «наша сторона сделала это», или «их религия сделала это», или «наша религия сделала это», или «они сделали это», или «мы сделали это», тогда как на самом деле имелось в виду «это сделали защитники той страны», или «это сделали неприемники той страны», или «та страна сделала это». Сейчас и тогда мы могли сделать усилие над собой и сказать «приемники» или «неприемники», хотя и делали, только когда пытались просветить посторонних, потому что, когда только в своем кругу, мы особо не заморачивались. «Мы» и «они» было второй натурой: удобной, знакомой, инсайдерской, и эти слова просто срывались с языка без всякого напряга от необходимости вспоминать и выхватывать отшлифованные фразы или дипломатические правильные деликатности. По молчаливому согласию – недоступному посторонним, если только это не касалось их собственных интересов, – все единодушно понимали, что, когда каждый здесь использует трайбалистские идентификаторы типа «мы» или «они», «их религия» или «наша религия», не всех из нас и не всех из них, само собой разумелось, следовало принимать за чистую монету. Таков был всеобщий итог. Наивность? Традиция? Реальность? Идет война, и люди спешат? Выбирайте, хотя ответ, главным образом, последний. В те ранние дни, те самые темные из темных дней, не было времени для словарных сторожевых псов, для политической корректности, для осторожных представлений вроде: «будут ли меня считать плохим человеком, если…», или «будут ли меня считать ограниченной, если…», или «поддерживаю ли я насилие, если…», или «будут ли считать, что я поддерживаю насилие, если…», и все – все – понимали это. Все обычные люди понимали также основы того, что позволительно и что непозволительно, что нейтрально и может быть свободно от предпочтений, понятий, символов и кругозоров. Один из наилучших способов описания этих неписаных правил и установлений остановится на секунду на предмете под названием «имена».
Пара, которая держала список имен, недопустимых в нашей округе, не сама определила эти имена. Какие имена разрешены, а какие нет, определялось духом нашего сообщества, уходящим в прошлое. Хранителями списка запрещенных имен были два клерка – мужчина и женщина, они часто каталогизировали, регулировали и модернизировали эти имена, доказывая свою канцелярскую эффективность, но из-за этого сообщество их считало умственно неполноценными. Их старания были излишними, потому что мы, жители, инстинктивно придерживались списка – соблюдали его, но глубоко в его содержание не вдавались. Еще в них не было необходимости, потому что этот список на протяжении долгих лет до появления этой миссионерской пары своими собственными силами прекрасно увековечивался, пополнялся и сохранялся. У пары, которая хранила список, были совершенно обычные имена, мужское и женское, но в сообществе их называли Найджел и Джейсон, и сама добродушная пара воспринимала эту шутку [3] без обид. Те имена, которые запрещались, запрещались по той причине, что они слишком уж пахли «заморской» страной, но при этом не имело значения, что некоторые из этих имен возникли вовсе не в той стране, а были ею присвоены и использовались ее жителями. Считалось, что запрещенные имена напитались энергией, силой истории, многовековым конфликтом, запретами и противились принуждениям, давно наложенным на эту страну той другой страной, а исходная национальная принадлежность имени теперь вообще не принималась во внимание. Запрещенными именами были: Найджел, Джейсон, Джанспер, Ланс, Персиваль, Уилбур, Уилфред, Перегрин, Норман, Альф, Реджинальд, Седрик, Эрнест, Джордж, Харви, Арнольд, Уилберайн, Тристрам, Клайв, Юстас, Оберон, Феликс, Певерилл, Уинстон, Годфри, Гектор, и Губерт, родственник Гектора, тоже попадал под запрет. Как и Ламберт, или Лоуренс, или Говард, или другой Лоренс, или Лайонел, и Рандольф, потому что Рандольф был как Сирил, который был как Ламонт, который был как Мередит, Гарольд, Алджернон и Беверли. Тоже и Майлс был под запретом. Как и Эвелин, или Айвор, или Мортимер, или Кейт, или Родни, или Эрл Руперт [4] , или Уиллард, или Саймон, или Сэр Мэри, или Зебеди, или Квентин, хотя, может, сейчас уже и не Квентин, поскольку этот режиссер прославился в Америке. Или Альберт. Или Трой. Или Барклай. Или Эрик. Или Маркус. Или Сефтон. Или Мармадьюк. Или Гревилл. Или Эдгар, потому что все эти имена запрещались. Еще одно запрещенное имя – Клиффорд. Лесли тоже. Певерилл – под двойным запретом.
3
Шутка состояла в том, что оба имени – мужские.
4
В оригинале: Earl of Rupert, где обыгрывается значение имени Эрл – в средневековой Англии эквивалент графского титула.
Что касается женских имен, то здесь «заморские» допускались, потому что имя девочки – если только это не Помпа и не Серкамстанс [5] – не были политически заряжены, а потому их можно было выбирать свободно без всяких разрешений или запретов. Неправильные девчоночьи имена не вызывали такой издевательской, уходящей далеко в прошлое, архаичной, «не-забудем-не-простим», основанной на исторических корнях реакции, как в случае неправильных мальчиковых имен, но если ты придерживался противоположных убеждений и жил «по другую сторону», ты мог сколько угодно пользоваться запрещенными здесь именами. Вы, конечно, не могли себе позволить ни одного имени, которые расцветали в нашем сообществе, но с учетом в равной мере обязательной в вашем сообществе рефлекторной реакции вы бы вряд ли ночей не спали из-за того, что не можете дать ребенку какого-нибудь из этих имен. Так что имена Редьярд, Эдвин, Бертрам, Литтон, Каберт, Родерик и Дьюк бог знает чего [6] были последними именами с нашей стороны, в нашем списке, которые не разрешались, и все эти имена охранялись Найджелом и Джейсон. Но списка разрешенных имен не существовало. Считалось, что каждый житель знает, что разрешено, а что запрещено. Вы давали имя ребенку, и если вы были авантюристом по характеру, авангардистом, представителем богемы, просто непредвиденным человеческим фактором, захотевшим рискнуть и попробовать новое имя из неутвержденных, нелегитимированных имен, пусть и не включенных в список запрещенных, то вы и ваш ребенок со временем неизбежно обнаруживали, совершили вы ошибку или нет.
5
Эти имена и в самом деле трудно признать «политически заряженными», потому что они означают «помпа» и «обстоятельство».
6
Здесь обыгрывается смысловое значение имени Дьюк – «герцог».
Что же касается психо-политической атмосферы с ее правилами лояльности, трайбалистской идентификации того, что разрешено и не разрешено, вопросы не исчерпывались темой «их имена» и «наши имена», «мы» и «они», «наше сообщество» и «их сообщество», «по ту сторону», «заморский» и «через границу». К другим вопросам тоже прицеплялись похожие требования. Существовали нейтральные телепрограммы, которые могли транслироваться из «заморья», «через границу», но их могли смотреть все «с нашей стороны дороги» или «с той стороны дороги», не нарушая лояльности своему сообществу. Потом были программы, которые позволялось смотреть, не совершая предательства, одной стороне, тогда как другая сторона эту программу ненавидела и питала к ней отвращение. Были инспекторы, выдававшие лицензии на телевещание, регистраторы, проводившие переписи населения, граждане, работавшие в негражданской среде, и чиновники – все они принимались одним сообществом, а если хоть одной ногой заходили на территорию другого, то в них стреляли насмерть. Были еще еда и алкоголь. Правильное масло. Неправильное масло. Чай лояльности. Чай предательства. Были «наши магазины» и «их магазины». Названия. Школа, в которой ты учился. Молитвы, которые произносил. Церковные гимны, которые ты пел. Как ты произносил те или иные звуки. Где работал. И, конечно, были автобусные остановки. Ты фактически, куда бы ни пошел, чем бы ни занимался, делал политические заявления, даже если не хотел их делать. Учитывался и внешний вид, потому что считалось, что нас, «кто живет по эту сторону», можно отличить от них, «кто живет по ту сторону», по физическим данным. Существовал еще и выбор стенных росписей, традиций, газет, гимнов, «особых дней», паспорта, монет, полиции, муниципальных властей, воинской службы, вооруженных формирований. В эпоху «не забудем прошлое» существовало какое угодно число примеров и множество нюансов принадлежности. А посредине – нейтральные и исключенные, и то, что случилось в доме моего наверного бойфренда, – в присутствии всех других соседей – состояло в том, что его соседи сосредоточились на протоколе и поджигательской символике всего этого.
Он сосредоточился на этом вопросе с флагом, вопросе «флагов-и-символов», инстинктивном и эмоциональном, потому что флаги создавались так, чтобы быть рефлекторными и эмоциональными – часто патологически, нарциссически эмоциональными, – и он имел в виду тот самый флаг «заморской» страны, который к тому же был флагом сообщества по «другую сторону». Этот флаг не очень приветствовался в нашем сообществе. Этот флаг совершенно не приветствовался в нашем сообществе. Тут, по «эту сторону», не было ни одного, абсолютно ни одного. Поэтому я начала понимать – потому что я была не по машинам, а по флагам и символам – то, что этот классический «Бентли-Блоуер», изготовленный в «заморской» стране, имел и флаг «заморской» страны. Поэтому, читая между строк, а может, между замечанием соседа наверного бойфренда, я понимала, что имеется в виду: что думал мой наверный бойфренд, по мысли соседа, не только участвуя в лотерее, в которой он мог выиграть хрень с флагом, но и вообще, что он думал, участвуя в лотерее, в которой мог выиграть вообще любую хрень – с флагом или без флага – с такого патриотического, определяющего национальное сознание «заморского» символа? Историческая несправедливость, сказал он. Репрессивное законодательство, сказал он. Практика заключения пактов в его поддержку, сказал он. Искусственные границы, сказал он. Поддержка коррупции, сказал он. Аресты без предъявления обвинений, сказал он. Объявление комендантского часа, сказал он. Тюремное заключение без суда, сказал он. Объявление вне закона митингов, сказал он. Запрет коронерских расследований, сказал он. Закрепленное законом нарушение суверенитета и территориальной целостности, сказал он. Пытки теплом и холодом, сказал он. Что угодно, сказал он. Во имя закона и порядка. Он сказал все это, хотя даже тогда он не это имел в виду. Что он имел в виду за всеми интерпретациями этого вопроса с флагом, сводилось к тому, что другой вопрос стоял так: «заморский» флаг был к тому же и флагом с «другой стороны дороги». С «другой стороны» в нашем сообществе считалось еще оскорбительнее, чем вообще «заморский», а флаг, вывешенный там, находился в большей близости, чем когда-либо могла добиться – как ни старалась – та территория,
откуда он вообще родом. Быть с этой стороны – с нашей стороны – и приносить сюда этот флаг было раскольничеством и считалось предательским пресмыкательством и самой чудовищной изменой, рядом с которой осведомители и те, кто сочетался браком с противоположной стороной, казались просто голубками. Это, конечно, все было частью политических проблем, в которые я прежде всего не хотела вдаваться. Но было удивительно, сколько поджигательских предположений можно было вместить в несколько замечаний. Но при всем при том этот парнишка еще не закончил.«Я имею в виду то, что имею в виду, – сказал он, – не пойми меня неправильно или что-нибудь, и я, очевидно, говорю это с точки зрения униженного, и не то чтобы у меня есть опыт участия в чем-нибудь нелояльном моему сообществу, в чем-то таком, что может закончиться моим получением чего-нибудь с флагом, чтобы я потом гордился, что оно у меня дома, а не стыдился того, что оно у меня дома. И уж совсем я не имею ни малейших намерений оклеветывать что бы то ни было или кого бы то ни было, сеять семена вражды. Я не ниспровергатель устоев, не подводитель окончательных итогов, и не эксперт, и не подстрекатель, и не фанатик; напротив, я такой невежественный и робкий, что не решаюсь высказать свое мнение, но…» Тут он повторил свои слова о том, что как бы знаменита и почитаема ни была вещь с флагом, сам он и пальцем бы не пошевелил, чтобы легитимировать такой символ подавления, трагедии, тирании, не говоря уже о дурном привкусе, который остается во рту, когда теряешь лицо не столько перед «заморской» страной, сколько перед сообществом «по ту сторону». Ближе к делу, сказал он, тот, кто приносит этот флаг в решительно противозаморский район, подвергается опасности быть обвиненным в предательстве и осведомительстве. Так что да, флаги – дело эмоциональное. Первородно эмоциональное. По крайней мере, здесь.
Значит, вот он о чем: о том, что наверный бойфренд – предатель, – и в этот момент друзья наверного бойфренда начали говорить в его защиту. «У него нет этой фигни с флагом, – сказали они. – Любому видно, что на этом турбонагнетателе нет никакого флага». Они были скорее злы, чем пренебрежительны по отношению к такой логике, каким бы невероятным ни было явление такого флага по «эту сторону», на «этом берегу моря», но суть состояла в том, что времена тогда были параноидальные. Времена были поножовские, первобытные, каждый подозревал каждого. Человек мог миленько поговорить здесь с кем-нибудь, уйти и думать, вот был миленький откровенный разговорчик, но потом он начал прокручивать в голове подробности. И тогда начинал волноваться из-за того, что сказал «это» или «то», не потому, что «это» или «то» были сомнительны. Дело было в том, что люди даже в мирные времена склонны тыкать пальцем, выносить суждения, домысливать, а потому в бурные времена осуждалось, если кто не тыкнул пальцем, не обобщил сказанные слова, а это приводило не столько к тому, что человек чувствовал себя оскорбленным, когда узнавал, что говорят другие у него за спиной, сколько к появлению посреди ночи у твоих дверей людей в балаклавах и страшных масках с пистолетами наготове. Но сейчас друзья моего наверного бойфренда тыкали пальцем в турбонагнетатель, на котором совершенно очевидно не было флага. «И вообще, – сказали они, – эти машины не всегда выходили с флагом». – «К тому же, – отважился один из соседей – и это был храбрый сосед, потому что остальные, несмотря на весь свой первоначальный энтузиазм, теперь стушевались, – разве это будет не правильно, потому что машинка-то ого-го, редчайшая, разве не правильно было бы взять ее даже если бы и с этим флагом домой, закрыть флаг стикером с бомбардировщиком, скажем, стикером «Б29 Суперкрепость-Джолтин Джози», или стикером «Суперкрепость-Не очень одетая девушка», или стикером «Летающая крепость Б17-Немного кружев» [7] , или стикером «Минни Маус», или «Олив Ойл», или «Планеты Плутон», или даже маленьким фото твоей мамы или побольше – Мэрилин Монро?» Он старался изо всех сил, этот дипломат, давая ссылки на вещи из ряда вон, на те исключения из правил, личности и ситуации, которые выносились за скобки фанатизма, предрассудков, гонений. К числу таких относились рок-звезды, кинозвезды, звезды культуры, спортсмены, люди, заслужившие исключительную славу или имевшие высочайшую репутацию. Возможно, намекал он, в эту категорию «вне подозрений» попадал и турбонагнетатель от «Бентли-Блоуера». Разве страсть и раритетность, настаивал он, не достаточны для того, чтобы реабилитировать турбонагнетатель, или мы имеем дело с тем случаем, когда флаг является слишком серьезным препятствием по одну сторону раздела – в данном случае по нашу сторону, – чтобы не обратить на него внимания и пропустить?
7
Речь идет о так называемых знаках для техники; некоторые использовались на знаменитых самолетах времен Второй мировой войны, которые благодаря им получили те или иные прозвища.
Он не знал ответа, и я чувствовала, что не знал его и никто другой, кроме одного человека. Я посмотрела на него. Все смотрели на него. «Я только хочу сказать, – сказал он, – что я бы не был уверен, что не совершаю что-то вроде предательства, случись мне захотеть до такой степени заполучить часть машины, пусть и самую уникальную, если на ней имеются чьи-то самодовольные национальные символы, если они подразумевают узурпацию права на мою суверенную национальную и религиозную идентичность, даже если эта конкретная машина и не несет на себе тех коннотаций и требований узурпации на всех своих моделях и сериях. Я говорю, что был бы поражен, – подчеркнул он, – если бы кто-либо “с этой стороны дороги” допустил, чтобы его предрасположенность к деталям машины оказалась сильнее того, что должно быть его инстинктивным неприятием символики и знаков другой стороны. И если до местных ребят дойдут эти слова, – он под этим подразумевал недругов той страны, что предполагало, что до них дойдет, потому что он считает своим долгом сообщить им, – тот, кто принес этот флаг, рискует встретиться с довольно внушительным уличным правосудием. А что тогда можно сказать о мертвых – обо всех тех, кто был убит из-за политических проблем? Неужели же все они полегли без толку?»
Слушая его, могло показаться, что если человек имеет такое намерение, то он может из любой мухи сделать слона, и вот, пожалуйста, он наговорил целого слона о том, что ненормально приносить сюда этот флаг. Да, это, конечно, было ненормально. Но, с другой стороны, наверный бойфренд и не приносил его. Пока наверный бойфренд не проронил ни слова. На его лице была туча, тень, а у наверного бойфренда редко бывали тени на лице. У него были живость, подвижность, игривость, и это придавало ему дополнительную привлекательность, как двадцатью минутами ранее, когда в комнате были только он и я. Если он радовался турбонагнетателю, то он и демонстрировал, что радуется, и даже уже потом, когда пришли все остальные, он все еще демонстрировал радость, пусть и без той демонстрации гордости и восторга, которые считал безопасным показывать мне до их прихода. Но теперь он с ними проявлял осторожность, не для того, чтобы не показаться невежливым и хвастливым, а из-за их зависти, когда люди вдруг напускаются на тебя и хотят мести, просто потому, что они такие. Это был счастливый случай, да, но случай имел привкус унижения, а потому наверный бойфренд, когда появились соседи, снизил градус своей эйфории. Но я видела, что тут присутствует и упрямство, что он опять делает то, что делал периодически, когда находился в обществе кого-то, кто не пользовался его уважением, вот и сейчас он не предлагал никаких объяснений. В данном случае я думала, он поступает глупо, потому что вопрос флагов и символов – вопрос серьезный, вот почему я приободрилась, когда друзья начали выступать в его защиту. Сам же он был от природы плохой спорщик и чужд мордобойной ментальности. Единственное, когда он злился и лез в драку, это если кто-то задевал шефа, его старейшего друга еще из начальной школы. Но теперь он смотрел на своего соседа, выражал недоумение неприличным поведением этого соседа, который пришел в дом наверного бойфренда, сам себя пригласил вместе с другими, а потом толкал такие речи, нарушал правила, налагаемые на гостя, затевал бучу, завидовал. И неудивительно, что, не успел он начать очередное «не имею ни малейших намерений», как получил удар по носу. Один из друзей наверного бойфренда – необузданный такой, тот, кто возражал, если его называли «горячая голова», хотя все знали, он ввязывался в драки даже по поводу таких вещей, которые его вполне устраивали, – и влепил ему по носу. Но этот тип не ответил тем же. Он вместо этого бросился прочь из дома этаким адреналиновым бегом, крикнув напоследок что-то вроде того, что наверный бойфренд запятнал этим флагом себя и сообщество. Вряд ли стоит удивляться, орал он, что наступят последствия. После этого он исчез, столкнувшись в дверях с шефом, который с целеустремленным и всполошенным видом в этот момент появился после работы в дверях дома наверного бойфренда.
В комнате теперь воцарилась атмосфера, которую никто не хотел признавать: неприятная, зловещая, серая. Невозможно было вернуть комнату в прежнее состояние, потому что энергия ушла, убила разговор о машинах. И хотя некоторые попытались, никто не смог поднять его с земли. Самый старый друг наверного бойфренда, который, как и всегда, был с ним, очистил комнату за считаные секунды. Таким он был, шеф, воистину человек со стальными нервами. Я имею в виду, чистые нервы, тотальные нервы, драматические нервы, нервы самых высоких нот, стопроцентно далеких от средних. Он был загнанный, безулыбчивый, со впалыми глазами, вечно изможденный, и он был таким еще до того, как ему пришла в голову идея стать шефом. Вообще-то он не стал шефом, хотя часто, подвыпившим, он говорил, что собирается в кулинарную школу, чтобы выучиться на повара. А работал он каменщиком, и его там стали называть шефом отчасти в шутку из-за его любви готовить, тогда как мужчине не подобает готовить, и прозвище это к нему так и прилипло. Как и другие оскорбления: у него тонкий вкус, он ложится спать с кулинарными книгами, он одержим внутренней природой морковки, он слишком взыскательная женщина чрезмерной изысканности. Но они так никогда и не могли понять, его товарищи по работе, удается ли им завести его, потому что с момента появления на работе утром и до ухода домой вечером шеф, вообще-то, так или иначе, казался заведенным. Даже еще до того как начать работать, еще в школьные дни и опять же по причине его кажущейся женоподобности, некоторые мальчишки так и хотели с ним подраться. Драка с ним казалась обрядом инициации. И так происходило до того дня, пока наверный бойфренд в школьном дворе не взял его под свое крыло. Шеф не знал, что его взяли под крыло, и даже после многочисленных избиений не понимал, что ему просто необходимо крыло. Но после того как наверный бойфренд вмешался, а в конечном счете к ним присоединились и другие друзья наверного бойфренда, желающих подраться с шефом сильно поубавилось. Время от времени даже сейчас случались вспышки: «Как твои артишоки?», за которыми следовало насилие. Я, бывало, заходила к наверному бойфренду и находила там шефа на кухне – иногда одного, но гораздо чаще с наверным бойфрендом – где он зализывал последние гомофобные раны. Что касается идеи стать шефом, то в районе, где жил наверный бойфренд, как и в районе, где жила я, бытовало убеждение, что потребность в шефах-мужчинах – в особенности специалистах по мелким кондитерским изделиям, птифурам, сдобам, лакомствам, которые можно приравнять к презрительному «десерты» и которые готовил шеф, – отсутствовала, а сами они считались социально неприемлемыми. В противоположность другим частям света, где существуют такие шефы, мужчина здесь мог быть поваром, но и в этом случае работать ему лучше было на судах или в лагере, где содержались интернированные мужчины, или в какой другой чисто мужской среде. В остальном же он был шеф, что означало гомосексуал, имеющий желание принимать мужчин-гетеросексуалов в гомосексуальную складку. Поэтому, если они существовали, эти шефы, то были тайным видом, немногочисленным, а этот шеф – хотя он и не был шефом – был единственным, которого я знала в радиусе миллион миль. Существовала еще и его красная линия, общее эмоциональное состояние, которое он мог демонстрировать без смущения и никого не провоцируя и по поводу таких дурацких мелочей, как мерная кружка и ложка. Когда он не сходил с ума по поводу еды и всякой кухонной мелочовки, он обычно поздним вечером, а еще позднее по уик-эндам бормотал: «Гранатовая меласса, флердоранжевая эссенция, карамельный пудинг, креп-сюзетт, запеченная Аляска», бормотал он себе под нос и со стаканчиком алкоголя, который уносил куда-нибудь в уголок, где и сидел в одиночестве. Так что он говорил о еде, читал о еде, давал почитать кулинарные книги (отчего я впадала в панику) наверному бойфренду, который (отчего я тоже впадала в панику) их читал. И он экспериментировал с едой, все время считая себя обычным парнем, хотя ни один обычный парень, включая и его друзей, которые его любили, не считал его обычным. И вот он оказался здесь, вошел в неловкое молчание гостиной наверного бойфренда, усилив напряженность атмосферы одним присутствием своей личности.