Молочник
Шрифт:
Но, с другой стороны, может, и нет. В этот раз, в первый раз, все началось с обычного: «О, нет, только не шеф!», и гости собрались было броситься прочь, но потом поняли, что видеть его – облегчение, он явно был предпочтительнее, чем прежняя напряженная история с флагом. Прежде чем он появился у наверного бойфренда, соседи перешли от беззаботного разговора о машинах на старую политическую траекторию «мы и они». И они все сильнее дистанцировали себя от наверного бойфренда, потому что, хотя там и присутствовали турбонагнетатели, тут имел место и судебный фарс, и тайная договоренность, и неблагонадежность, и доносительство. А шеф тут же помог всех расставить по своим местам. Он, как и обычно, не обратил внимания на атмосферу, не посмотрел на турбонагнетатель или на капельки крови из носа соседа наверного бойфренда. Он вместо этого огляделся и встревожился тем, что увидел. Его брови взлетели на октаву. «Мне никто не сказал, что тут столько народу. Вас сколько? Легко сотня. Я не считаю. Это невозможно, – он отрицательно покачал головой, – невозможно, чтобы я накормил всех вас». Но он ошибался. Если бы этот сосед не пришел со своими проблемами, разговор о машинах, вероятно, продолжался бы, а за ним последовала бы маленькая пьянка, потом слушание музыки. Кулинарные изделия и печеньица шефа не потребовались бы. Но у шефа на уме была еда, которую он не собирался им готовить, десерт, которым он определенно не собирался их угощать, а потому соседи встали и одновременно начали: «Ты совершенно прав, шеф, – сказали они таким дружеским тоном, какой только смогли на себя напустить. – Не волнуйся. Нет проблем. Мы уходим. Нам пора». На этом они бросили прощальный взгляд, теперь более чем двойственный взгляд, на турбонагнетатель. Предмет в конечном счете все же, видимо, основополагающий? Неудивительно, что больше никаких предложений на покупку не поступало. Вместо этого они попрощались с наверным бойфрендом, потом с его друзьями, которые еще оставались немного. Потом некоторые задним умом вспомнили и кивнули мне в угол на прощание.
Проститутка. Прощелыга. Ночной горшок. Ублюдок. Кретин. Яйца хитрожопые. Ничего личного или чего такого, но. Я только хочу сказать. Я желаю тебе всего лучшего, но. Вот некоторые из слов, сказанные друзьями наверного бойфренда о его баламутном соседе, после того как ушли этот сосед и другие. В комнате остались шеф, наверный бойфренд, три других друга наверного бойфренда и я. Шеф сказал: «А куда это они пошли? Куда пошли? Кто они? Они меня ждали?..» – «Забудь об этом, шеф», – сказал наверный бойфренд, но говорил он рассеянно, потому что был раздражен тем, что другие выдумывали извинения поведению его соседа и говорили всякие успокоительные слова. И я знала, что больше всего его выводят из себя их попытки сгладить замечания о флаге. Он считал, что, делая так, они играли на руку этому соседу. Другие говорили шефу: «Забудь об этом прямо сейчас», потом один импульсивный предупредил наверного бойфренда,
Это было делом обычным, потому что наверный бойфренд хранил машины везде: в гараже на работе, здесь, у себя дома, снаружи и внутри, спереди, сзади, в шкафах, на шкафах, на мебели, на каждой ступеньке, на площадке наверху лестницы, повсюду – у дверных ограничителей, во всех комнатах, кроме кухни и своей спальни, по крайней мере когда я там оставалась. Так что его дом был не столько домом, сколько любимой рабочей средой обитания вне работы, а теперь он и его друзья принялись за передислокацию, что в переводе означало «освобождение места для новых машин». «Ожидается новая машина?» – спросила я. «Машины, множественное число, наверная герлфренда, – сказал наверный бойфренд. – Всего несколько карбюраторов и цилиндров, бамперов, радиаторов, поршневых штоков, крыльев, подкрылков, всякая такая ерунда». – «Угу», – сказала я. «Сейчас вернусь, – сказал он, показывая на какие-то машинные обломки в пути, – помещу их в комнаты братьев». У наверного бойфренда было три брата, ни один из них не был мертв, но и ни один не жил с ним в доме. Прежде они жили с ним, но с годами переселились в другие места. И теперь наверный бойфренд и остальные занялись делом, а шеф внизу, судя по звукам, тоже занялся делом – на кухне. Он разговаривал сам с собой, что с ним случалось нередко. Он часто это делал, я слышала, потому что шеф ночевал в доме наверного бойфренда чуть ли не чаще, чем я. Как обычно, я слышала, как он описывает процесс какой-то воображаемой персоне, которая как бы проходит у него курс ученичества, описывает все, что касается приготовления этой еды. Часто он говорил что-то вроде: «Делай это так. Понимаешь, есть способ попроще. И помни: мы можем развить уникальный стиль и метод без актерства и драмы». И каждый раз, когда он это делал, голос его звучал так мягко и гораздо более покладисто, чем когда он взаимодействовал с реальными людьми в реальной жизни. Он любил этого подмастерья, который, судя по звукам похвалы шефа и его подбадриваниям, был хорошим, внимательным учеником. «Мы сейчас добавим вот это. Нет, это. Теперь мы сделаем то, то. Мы хотим утонченности. Помнишь – чистая, аккуратная укладка, так что оставь этот листик. Почему этот листик? Он не добавляет ничего к строению, размерам или элементам. На вот – попробуй. Хочешь попробовать?» Я как-то раз заглянула, когда он приглашал своего невидимого ученика попробовать, он стоял там в одиночестве и подносил ложку к собственным губам. В тот раз, а это был первый раз, когда я застала шефа за этим, он напомнил мне саму себя прежнюю, когда я делала себе пометки в уме, отмечая периферийным зрением ориентиры, мимо которых я проходила во время чтения на ходу. Я останавливалась, прочитав около страницы, чтобы осмотреться, а еще иногда, чтобы сказать пару слов и помочь тому в моей голове, кто просил у меня наставлений. Я воображала, что показываю и говорю: «Иди туда, – говорила я. – За угол. Видишь угол? Завернешь за угол, а когда подойдешь к перекрестку у почтового ящика у начала десятиминутного пятачка, ты выйдешь к обычному месту». Под «обычным местом» понималось наше кладбище, а такая подсказка была моим способом помочь некоему заблудившемуся, но благодарному человеку. И шеф на кухне делал точно то же самое. Никаких истерических припадков, никаких вспышек ярости, только медитация, поглощенность, расслабление. Это была игривость в обществе его очень близкого и благодарного человека. И потому я оставила их с их занятиями, не желая ставить шефа в неловкое положение и выводить из его воображаемого мира, потому что в этом месте была целая куча неловкостей: и в том, что ты предавался игре, и в том, что забывался. Вот почему все читали мысли друг друга, а иначе было нельзя, иначе возникали трудности. Точно так же, как большинство людей здесь предпочитали не говорить, что у них на уме, защищая себя таким образом, они же могли в определенные моменты, когда понимали, что кто-то читает их мысли, предъявлять свой высший умственный уровень тем, кто их читал, а на заднем плане своего сознания приватно сообщали себе, о чем они думают на самом деле. И потому, когда наверный бойфренд и остальные были наверху, а шеф и его «ученик» на кухне, я вытянулась на диванчике, чтобы решить, что делать дальше. Я имела в виду свои варианты по жизни, потому что наверный бойфренд недавно спросил, не хочу ли я переехать жить к нему. В то время у меня было три возражения, объяснявших, почему это может оказаться неприемлемым. Одно состояло в том, что я сомневалась, удастся ли маме одной справиться с воспитанием мелких сестер, хотя сама я не принимала активного участия в воспитании мелких сестер. Мне просто казалось, что я должна быть там, поблизости, в роли некоего потенциального буфера, чтобы помешать их раннему созреванию, неуемному любопытству, чувству готовности к чему угодно, лишь бы выйти из-под надзора. Мое второе возражение состояло в возможном разрушении моих и наверного бойфренда и без того шатких и легко потрясаемых наверных отношений, которое может стать следствием моего переезда к нему. А третье возражение заключалось в том, что, как же я могу переехать, когда его дом находится в таком состоянии?
Много лет спустя, после того как я рассталась с наверным бойфрендом, я видела программу по телевизору о людях, которые припрятывали вещи, но не думали, что припрятывают вещи, и, хотя никто не припрятывал машин, я не могла не обратить внимания на сходство между тем, что делали эти люди столько лет во время того, что сейчас называется эрой психологического просвещения, и тем, что делал наверный бойфренд в те времена, когда психологического просвещения не существовало. В одной паре был он (который припрятывал вещи), а потом была она (которая не припрятывала вещи). Все делилось пополам, и его половина преобладала и представляла собой гору от ковра до потолка, занимая объем в половину каждой комнаты. Спустя какое-то время часть его вещей стала соскальзывать с горы и перемещаться в ее вещи, что было неизбежно, поскольку он не мог перестать добавлять к ним, а это означало, что у него кончилось пространство, а потому он по необходимости стал захватывать ее часть. Что же касается дома наверного бойфренда, то нигде припрятывание не было таким плотным и ограничительным, как определенно оно было позднее в этих телевизионных развлекательных программах. Но не было сомнений, что он наращивает накопительство. Что касается моей реакции, то я могла вынести захламленное состояние типа «приходи и добро пожаловать, но тебе придется смириться с тем, что здесь тесновато» в те дни, когда я оставалась на ночь, поскольку его кухня и спальня оставались в нормальном состоянии, а ванная в полунормальном. Но главным образом я могла выносить это благодаря «наверному» уровню в наших отношениях, имея в виду, что я официально с ним не жила и официально не имела перед ним никаких обязательств. Если бы между нами были надлежащие отношения, и я жила бы с ним и имела официальное обязательство перед ним, то я бы первым делом ушла от него.
И вот таким был дом наверного бойфренда, и это был целый дом, который в то время для двадцатилетнего мужчины или женщины – а в особенности для несемейных мужчины и женщины – был делом необычным. И не только в этом районе. Это было бы необычным и в моем районе. Так получилось потому, что, когда ему было двенадцать, а его братьям пятнадцать, семнадцать и девятнадцать, его родители оставили дом, чтобы полностью посвятить себя профессиональной карьере бальных танцоров. Поначалу сыновья даже не заметили их исчезновения, потому что родители всегда исчезали без предупреждения, чтобы успешно состязаться в жестоких, не на жизнь, а на смерть, состязаниях по бальным танцам. Но как-то раз, когда двое старших вернулись с работы и развернули, как обычно, обед из кулинарного магазина на четверых, второй по старшинству, сидя на диване с тарелкой на коленях, обратился к старшему, сидевшему рядом, и сказал: «Что-то не так. Похоже, что-то отсутствует. Тебе не кажется, будто что-то отсутствует, брат?» – «Да, что-то отсутствует, – согласился старший. – Эй, вы двое, – это было обращением к младшим братьям, – вы как считаете – что-то отсутствует?» – «Родители отсутствуют, – сказал старший из младших. – Они уехали». После чего старший из младших продолжил есть и смотреть телевизор, как и младший, которому семь лет спустя суждено было стать «почти годичным пока наверным бойфрендом». И тогда старший брат сказал: «Но когда они уехали? На очередные танцевальные соревнования, в которых всегда участвуют?» Но это не было очередными соревнованиями. В конечном счете братья узнали от соседей, что родители несколько недель назад уехали навсегда. Они написали записку, сказали соседи, но забыли ее оставить; на самом же деле они в первую очередь забыли ее написать, а потому написали и отправили из какого-то неназванного места, когда туда добрались, но неназванного не преднамеренно, а потому, что у них не хватило времени, или памяти, или понимания написать наверху адрес отправителя. Судя по почтовой марке, они уехали не в «заморскую» страну, а в «заокеанскую». К тому же двадцать четыре часа спустя после своего отъезда они забыли адрес дома, в котором прожили двадцать четыре года после женитьбы. В конечном счете они написали адрес наугад в надежде, что сама улица как-нибудь уладит дело, и улица благодаря своей сметливости таки сделала это. Она направила письмо их отпрыскам, а письмо, побывавшее в нескольких соседских руках, прежде чем добраться до рук братьев, гласило: «Извините, ребятки. Видя вещи в их истинном свете, мы никогда не должны были рожать детей. Мы утанцовываем навсегда. Извините еще раз, но вы, по крайней мере, теперь взрослые». После этого было добавлено запоздалое соображение: «Да, тех из вас, кто еще не взрослые, могут воспитать и довести до ума те, кто уже взрослые… и, пожалуйста, берите все, включая и дом». Родители настаивали, чтобы дети взяли себе дом, что им самим дом не нужен, что им нужно только то, что у них есть – они сами, их хореомания [8] и их многочисленные сундуки с феерическими танцевальными костюмами. Заканчивалось письмо такими словами: «Прощай, старший сын, прощай, второй, прощай, третий, прощай, самый младший, прощайте, все дор-рогие прекр-расные сыновья», но подпись была не «родители» и не «ваши любящие, но безразличные мама и папа». Вместо этого они подписались «танцоры», после чего следовали четыре поцелуя, после чего сыновья больше никогда не имели никаких вестей от своих родителей. Разве что по телевидению. Эта пара все чаще появлялась на экранах, потому что они, несмотря на возраст, доказали свою состоятельность как исключительно энергичные чемпионы по бальным танцам. Они принадлежали к высшему классу танцоров, эффектные, ослепительно целеустремленные, и, вероятно, благодаря их харизме, сверканию и международному признанию звездности, которым они возвышали страну – хотя какую страну: «по ту сторону» или «заморскую», тактично не упоминалось, – прошло совсем немного времени, и они с большим успехом перешагнули предательскую политическую пропасть. Это означало, что они стали одним из тех исключений, как здесь было принято обходиться с музыкантами, артистами, театральными и киношными, а еще со спортсменами, со всеми теми, кто находился в центре общественного внимания, кто сумел подняться выше завоевания полного одобрения одного сообщества и в то же время навлек на себя осуждение и угрозы убийства другого сообщества. Эта пара, которая стала одной из немногих избранных, имела всеобщее одобрение. Они были единодушно признаны и разрешены. Они были разрешены не только на политическом, религиозном и антимракобесном фронтах, но и в смысле нормального танца им аплодировали за то, что они несут радость и очарование в сердца всех людей, любящих танец. Их высоко ценили те, кто знал все о балах, даже притом что ни один из их сыновей не знал и не хотел знать о балах ничего. Но наверный бойфренд как-то раз показал мне их на экране телевизора. Он сделал это п'oходя – переключал каналы как-то вечером и случайно попал на них: международная пара. В этот момент они
делили первое место в нервном чемпионате мира в Рио-де-Жанейро, и ведущий перед Международным танцевальным комитетом бальных танцев кричал: «Боже мой! Исторический момент! Это исторический момент!», призывая всех, кто стоит, сесть, чтобы не упасть при виде того, что станет легкой победой. Я хотела увидеть эту легкую победу, потому что, прокричав: «Ты врешь! Она твоя!.. Это твоя!.. Она твоя!.. Она!.. Это… Это твоя мать! Она твоя мать!» и «Он твой отец!», хотя какие могли быть сомнения с такими глазами, таким лицом, таким телом, подвижностью, уверенностью, чувственностью и, конечно, этими костюмами, я имею в виду ее, я никак не могла не посмотреть. Я даже представить себе такого не могла, но наверный бойфренд сказал, что он смотреть не хочет. И вот, пока я сидела как приклеенная с раскрытым ртом и распахнутыми глазами, грызя ногти и восклицая: «Он похож на нее. Он, правда, на нее похож? У него точно такая спина, как у нее? Разве его отец на нее похож – я имела в виду, что он не похож на своего отца, разве он похож на отца?», наверный бойфренд удалился выправлять битую машину.8
Танцевальная мания – социальное явление, отмечавшееся в Европе XIV–XVII вв. Речь идет об уличных танцах, в которых участвовали тысячи человек. Люди танцевали до изнеможения и падали без сил.
Что касается дома, то он стал одной из институций типа «здесь живут мужчины», братья время от времени приходили сюда ночевать, живя той жизнью, какой обычно живут парни, предоставленные сами себе. Часто приходили и уходили их друзья, оставались на ночь, потом все чаще стали приходить девушки на ночь, или подружки на недельку, или подружки на время. Но то время ушло, и трое старших каждый сам по себе тоже ушли. Они уплыли в ту жизнь, которая была заготовлена для них, и дом стал домом наверного бойфренда. Потом из-за машин и деталей машин он стал смещаться в сторону рабочего на три четверти гаража. Потом он попросил меня переехать к нему, и тогда-то я и высказала ему три моих возражения, а он относительно одного из них сказал: «Я и не имею в виду сюда переехать. Я имею в виду, что мы можем снять жилье на улице красных фонарей».
Улица красных фонарей находилась неподалеку, вверх по дороге от моего дома и вниз по дороге от его дома, и она называлась улицей красных фонарей не потому, что там происходили дела, которые происходят под красными фонарями, а потому, что там снимали жилье молодые пары, которые хотели жить вместе и не собирались жениться или оседать на обычный манер. Кому хочется жениться в шестнадцать, в семнадцать иметь ребенка, лежать на диване перед телевизором, чтобы умереть, как большинство родителей к двадцати? Они хотели попробовать – уверены не были – что-нибудь новенькое. Вот там и жили неженатые пары. По слухам, там жили и двое мужчин. Я имею в виду – сожительствовали. Потом еще двое мужчин переехали туда жить в другом доме – тоже сожительствовать. Сожительствующих женщин там не было, хотя про одну женщину из двадцать третьего дома говорили, что она открыто сожительствует с двумя мужчинами. Но по большей части там жили холостые молодые мужчины и незамужние молодые женщины, и хотя такая улица была всего одна, недавно стали поговаривать, что она грозит расшириться и присоединить к себе соседнюю улицу, а эта соседняя уже была знаменита тем, что там жили пары, в которых он мог принадлежать к одной религии, а она – к другой. В то же время из этого района, и не только с улицы красных фонарей, уезжали нормальные люди, я имею в виду женатые пары. Некоторые говорили, что они не возражают против красных фонарей, просто они не хотят оскорблять чувства пожилых родственников, как то: их родителей, бабушек и дедушек, их скончавшихся предков, давно мертвых ранимых прародителей, вероятно, имевших убеждения, которые легко можно задеть, в особенности тем, что в медиа называли «развратом, падением, моральным разложением, пропагандой пессимизма, попранием приличий и незаконными, безнравственными связями». Следующий серьезный вопрос, говорилось в новостях, состоит в том, не принадлежат ли неженатые молодые люди, занимающиеся блудом, также и к разным религиям? И вот нормальные пары выезжали, щадя чувства древних поколений, появлялись на телевизионных экранах. «Я делаю это ради мамочки, – сказала одна молодая жена, – потому что, думаю, мамочка не будет рада тому, что я живу беспринципно, в чем можно было бы меня обвинить, если бы я осталась жить на улице, где люди не приносят брачных обетов». – «Никого не хочу судить, – сказала другая, – но сожительство без брака следует осуждать, и осуждать сурово, потом обличать, потому что иначе к чему мы придем? К распутству? Животным страстям? Отсутствию чистоты? Не это ли мы поощряем?» И опять про разврат, падение, моральное разложение, пропаганду пессимизма, попрание приличий и незаконные, безнравственные связи. «Скоро будет, – сказала другая пара, укладывавшая вещи для переезда в фургон, – полторы улицы красных фонарей, потом две улицы красных фонарей, потом весь квартал будет увешан красными фонарями, а люди повсюду начнут жить семьей на троих». – «Делаю это для мамочки», – сказала другая жена, но некоторые говорили: «Ну, какой вопрос, что в этом такого. Есть трайбализм и есть фанатизм, и для них требуется история, но у этих сексуальных вопросов более быстрый оборот, а это означает просто, что нужно жить в ногу со временем». Но в основном говорилось: «Мы не можем допустить это», и «Люди не должны спать с кем попало», и «Брак после территориальных границ – главный фундамент государства». Но больше всего: «Если я не съеду оттуда, это убьет мою мамочку». Это было телевидение. О многочисленных вероятных будущих смертях уймы мамочек также часто говорилось на радио в интервью, взятых на улице, и в печатной прессе.
И вот та улица в том районе, который был довольно небольшим районом и который на моем родном языке, на котором я не говорю, как-то назывался, а еще он назывался «Шейная канавка», «Шейный изгиб», «Мягкая шейка» в переводе на другой язык, на котором я говорю, находился вниз по дороге. И вот теперь наверный бойфренд предлагал мне жить там с ним, а я там ни разу не была. Я сказала нет, потому что, не говоря о маме и мелких сестрах, а еще о его хламе, который, как можно предположить, появится и будет нарастать в жилище на улице красных фонарей такими же темпами, как в нынешнем жилище, было еще и другое соображение, состоящее в том, что мы, вероятно, имеем столько близости и хрупкости в наших отношениях, сколько каждый из нас может вынести. И вот это-то и происходило. Оно всегда происходило. Я предлагала близость как способ продвинуть наши отношения, а это выходило боком, и я забывала, что это я предлагала близость, и ему приходилось напоминать мне об этом, когда я в следующий раз предлагала близость. А потом он вставал не с той ноги, и у него случался сбой в нейронах, и он сам предлагал близость. У нас постоянно случались провалы в памяти, эпизоды типа jamais vu [9] . Мы никак не запоминали то, что мы помнили, и нам приходилось напоминать друг другу о нашей забывчивости и о том, что близость на нас не работала из-за состояния хрупкости, в которой пребывали наши наверные отношения. И теперь настал его черед забывать и говорить, что он думал, что мне следует рассмотреть вариант нашего совместного житья, потому что мы вот уже почти год были в качестве «наверных», так что вполне могли продвинуться до надлежащего парного существования, поселившись вместе. И прежде мы никак не обсуждали, сказал он, вариант близости или совместного житья, но когда мы закончили говорить, мне пришлось напомнить ему, что обсуждали. А тем временем в эпоху его приглашений жить с ним, он предложил прокатиться на машине в следующий вторник посмотреть на закат солнца. И тогда я подумала, как же это получается, что у него возникает мысль посмотреть закат солнца, тогда как ни у кого из тех, кого я знаю – в особенности у парней, а еще у девушек, и у женщин, и у мужчин, и определенно у меня самой, – никогда не возникало мысли посмотреть на закат солнца? Это было что-то новенькое, правда, у наверного бойфренда всегда было что-то новенькое, что-то такое, чего я не замечала прежде у других, и, уж конечно, не у парней. Он, как и шеф, любил готовить, парни обычно этого не делали, и я не уверена, что мне нравилось, что ему нравится готовить. И еще он, так же как и шеф, не любил футбол, или вообще-то он его любил, но не трепал повсюду языком о своей любви к футболу, как это требуется от парней, и по этой причине стал известен в районе как один из тех парней, кто и не гей, а футбола все равно не любит. Я по секрету переживала: может, наверный бойфренд не настоящий мужчина? Эта мысль приходила ко мне в самые темные минуты, в мои сложные непрошеные минуты, неожиданно наступающие, неожиданно уходящие, в переживании которых я бы ни за что не призналась, в особенности самой себе. Если бы я это сделала, то после я бы почувствовала новые противоречия, потому что я и без того чувствовала, как они собираются, чтобы потребовать от меня объяснений, потрясти до основания мои уверенности. Вместе со всеми остальными я разбиралась с этими внутренними противоречиями, отворачиваясь от них каждый раз, когда они появлялись на моем горизонте. Но я заметила, что наверный бойфренд часто приносил их на горизонт, в особенности, чем дольше я находилась с ним в ситуации отношений «не исключено, не знаю, может быть». Я любила его еду, хотя и думала, что не следует мне ее любить, не следует своей любовью к его еде поощрять его. И мне нравилось спать с ним, потому что спать с наверным бойфрендом было все равно как если бы я всегда спала с наверным бойфрендом, и мне нравилось ходить с ним куда-нибудь, поэтому я сказала – да, я поеду с ним во вторник, а это был ближайший вторник – этот вечер после моей пробежки с третьим зятем в парках-и-прудах – посмотреть на закат. Я не собиралась говорить никому об этом, потому что не была уверена, является ли закат приемлемой темой, чтобы о нем сообщать кому-нибудь. Правда, я вообще редко говорила о чем-нибудь кому-нибудь. Меньше говоришь, здоровее будешь, считала я.
9
Никогда не видел (фр.).
Но до мамы что-то дошло. Не про закат и не про наверного бойфренда, потому что он в мой район не приходил, и я его в мой район не приводила, а это означало, что основное наше время вместе мы проводили в его районе или где-нибудь в центре города в немногих межобщинных барах и клубах. Нет, дело было в одном слухе, который ее разволновал. Так что вечером перед днем моей пробежки с третьим зятем и тем же вечером перед моим заходом солнца с наверным бойфрендом она поднялась в мою комнату. Я услышала, как она идет, и, бог ты мой, подумала я, что еще?
С моего шестнадцатилетия двумя годами ранее мама изводила меня и себя из-за того, что я не замужем. Две мои старшие сестры были замужем. Трое моих братьев, включая и того, кто умер, и того, кто был в бегах, были женаты. Правда, возможно, мой старший брат ушел в бега, скрылся с лика земли, и хотя она не имела никаких доказательств, был женат. Так почему же я не замужем? Моя другая старшая сестра – неупоминаемая вторая сестра – тоже была замужем. Так почему же я еще не замужем? Это нежелание выходить замуж было эгоистичным, нарушало порядок, установленный богом, волновало более молодых, сказала она. «Ты только посмотри на них!» – продолжила она, и я посмотрела – они стояли за мамой с горящими глазами, дерзкие, ухмыляющиеся, я не увидела волнения ни у одной из сестер. «Подаешь плохой пример, – сказала мама. – Если ты не выйдешь замуж, то и они будут думать, что им можно не выходить». Ни одна из этих младших сестер – им было семь, восемь и девять – еще и близко не подошла к брачному возрасту. «А что будет, когда ты потеряешь привлекательность, ведь тогда ты никому не будешь нужна?» Я уже устала отвечать ей: «Я тебе ничего не говорю, ма. Никогда не скажу, ма. Оставь меня в покое, ма», потому что чем меньше я выдавала, тем меньше она могла понять. Это было утомительно для нее и для меня, но мамины попытки находили поддержку. В районе имелась целая группа матерей, помешавшихся на том, чтобы выдать дочерей замуж. Их паника была искренняя, примитивная; для них это определенно не было ни штампом, ни комедией, ни чем-то, от чего можно отмахнуться, ни чем-то необычным. Необычным было бы для матери выйти из их рядов и встать рядом с теми, кто в этом не участвовал. Так что между мамой и мной шла война – у кого сила воли окажется сильнее, кто кого первым додолбает. Каждый раз, когда до нее доходил слушок, что у меня есть мальчик (никогда от меня), я из двери не могла выйти, чтобы она не спросила: «Он правильной религии?» За чем обычно следовало: «А он еще не женат?» После правильной религии жизненно важным было, чтобы он не был женат. И поскольку я продолжала помалкивать, это становилось доказательством того, что он не той религии, что он женат и, вероятнее всего, не только состоит в военизированной организации, но и является членом вражеской военизированной организации, защитником «той страны». Она сама сочиняла для себя истории ужасов, заполняла пустые места, когда я отказывалась предоставлять ей информацию. Это означало, что весь сценарий писала она сама. Она стала совершать религиозные ритуалы, посещать праведников, от которых ждала чуда, как мне сообщили мелкие сестры: чтобы они сделали так, чтобы я отказалась от этих безбожных террористов-двоеженцев и в следующий раз влюбилась в кого надо. Я ей это позволяла, в особенности после того как связалась с наверным бойфрендом позволяла. И я ни при каких обстоятельствах, ни за что не выдала бы ей его, потому что она запустила бы процесс, пропустила его через систему: один оценочный вопрос, еще один оценочный вопрос – подталкивать события, подталкивать события, попытаться подвести итог событиям, подвести итог событиям, завершить события (что подразумевало любовные свидания), начать события (что означало брак), подкрепить события (что означало детей), заставить меня уже бога ради сделать шаг, какой делают все другие.
И вот религиозные ритуалы и визиты к праведникам – а позднее и к праведницам – продолжались с ее молитвой в три часа, молитвой в шесть часов, молитвой в девять часов и молитвой в двенадцать часов. Подавались еще и дополнительные петиции в половине шестого каждый день за души в чистилище, которые более не могут молиться сами за себя. Ни одна из этих молитв по часослову не препятствовала традиционным утренней и вечерней молитвам, в особенности ее продвинутым мольбам-ходатайствам за меня, чтобы я прекратила эти любовные свидания, которые я наверняка имею с еретическими защитниками в «таких-растаких» местах по всему городу. Мама всегда называла места, к которым относилась неодобрительно, «такие-растакие», отчего я и мои старшие сестры нередко спрашивали себя, а уж не посещала ли она их сама в юности. Что же касается ее молитв, ее вердиктов, то все это становилось более акцентированным, более настоятельным в просьбах, пока в один прекрасный день все не поменялось на противоположное. А иначе и быть не могло. Поскольку возводила она все это на ложном основании – избавить меня от мужчин, которые существовали только в ее голове, – теперь создалось впечатление, что она материализует то самое, чего ни я, ни она никак не хотели.