Молодость века
Шрифт:
Меня поволокли назад в здание. Обыск, при котором все было разорвано в клочки, превратил мою одежду в лохмотья. Полуголого, меня втиснули в небольшой чулан, где можно было поместиться лишь на корточках. Дверь захлопнулась, и я остался в темноте, почти ничего не сознавая. Кровь сочилась из штыковой раны, но на душе было полнейшее равнодушие. Есть такой предел напряжения, за которым человек уже теряет способность реагировать на внешние воздействия — становится для них непроницаемым. Часы текли в сумраке и полузабытьи, из которого, наконец, меня вывел яркий свет. Солдатские руки вытащили меня из чулана и поставили перед судилищем. За длинным столом сидели десятка полтора офицеров. Начался допрос. На все вопросы я отвечал молчанием и только на один — о причинах побега сказал: «Бежал, потому что не хотел сидеть в тюрьме». И вот я снова втиснут в прежний закут, куда никогда не проникает свет. Удар по голове заставил меня встрепенуться.
Представьте себе нишу, почти сплошь заполненную человеческим
ПО ДОРОГЕ В АВСТРИЙСКУЮ ПОЛЬШУ
Опять медленно тянулся поезд, останавливаясь на всех полустанках.
В Варшаве нас вели вечером по освещенным и заполненным гуляющими толпами улицам. Положение в столице было в то время очень напряженное — на почве продовольственного кризиса. Несмотря на окрики конвойных, отдельные прохожие расспрашивали нас, произнося слова сочувствия по нашему адресу, а то и попросту злобно ругая правительство. Тогда мы запели «Интернационал», надеясь на то, что в центре города конвойные не решатся начать избиение.
Нас привели в «Повонзки» — громадный, оборудованный немцами пересыльный пункт. Он был забит русскими военнопленными, большинство из которых были калеки, с искусственными руками и ногами. Германская революция освободила их из лагерей, и они стихийно пошли через Польшу к себе на родину. Но здесь они были задержаны специальными заслонами и загнаны в лагеря, а некоторые отправлены на принудительные работы.
Через несколько дней мы очутились на новом вокзале — Венском, ожидая поезда, идущего в Краков. Нам пришлось довольно долго стоять в дальнем углу громадного вокзала, разукрашенного цветами и заполненного нарядной толпой. Французские и английские офицеры, находившиеся в зале, растворялись в интернациональной толпе, которая преобладает на всех железнодорожных пунктах, связывающих центры Европы. Мимо дам, сопровождаемых камеристками, несшими большие картонки для шляп, мужчин, в котелках и бобровых шапках, провели партию арестованных и разместили в одном из задних товарных вагонов. Бесконечные сероватые поля сменялись правильно возделанными квадратами оттаявшей земли. Поезд все ускорял ход и наконец врезался в прозрачный колпак Краковского вокзала.
НОЕВ КОВЧЕГ
Кусок Европы отрезали и присоединили к другому куску — бывшей царской России. От этого он, однако, не потерял своего лица. Чиновники, в австрийских шапочках с лакированными черными козырьками, стояли у всех входов и выходов. Немецкой чистотой сияли перроны. Громадная вертящаяся вокзальная дверь выпустила нас на площадь одного из самых старинных городов Европы, сжатую домами готического стиля. Нас вели по аллее Вакха, с изумительными домиками по обеим сторонам. Здесь веками стояли кабачки, старенькие, увитые виноградными лозами, со статуэтками Вакха на фронтонах. Вывески сообщали прохожему о том, сколько лет и кто приготовлял наливку в этом доме, или просто содержали ласковое обращение к нему, вроде: «Зайди — и ты не уйдешь!» В конце аллеи, тянувшейся несколько километров, видны были пустыри пригорода и темное пятно на какой-то возвышенности. Оно оказалось проволочными заграждениями, окружавшими лагерь Дембью. Целый город, с многочисленными домами, улицами, площадями, служил местом заключения.
Нас привели в большой зал со стеклянными перегородками и окошечками, напоминавший контору большого предприятия. Меня с Ордынским выделили и подвели к окошечку с надписью: «Особисто интернованы». То же самое было написано на выданных нам карточках с указанием фамилий и номеров.
В отдельном доме было еще человек десять особо интернированных. Лагерь напоминал Ноев ковчег. В
нем содержались чешские офицеры, немецкие генералы, петлюровцы, деникинцы, большевики. В зависимости от положения, значения и еще ряда условий, заключенные жили или в бараках, или в специальных домиках из нескольких комнат с кухней, или же в совершенно изолированных помещениях. Например, были так называемые «галицийские дома», где жили галицийские помещики-автономисты со своими слугами. Им дозволялось выписывать галицийские издания, посещать под конвоем город и т. д. Обладая значительными средствами, они вели довольно широкий образ жизни.Немецкие генералы, вывезенные из отошедших от Германии к Польше территорий и включенные поляками на всякий случай в список «особисто интернованых», держались замкнуто, презрительно относясь ко всем окружающим, а особенно к полякам. Австрийский генерал, когда-то начальник связи между Веной и Константинополем, был чрезвычайно жизнерадостным и веселым человеком, на ночь он аккуратно надевал сетку для сохранения пробора на голове, а днем носил под мундиром корсет. Петлюровские министры во главе с Остапенко имели довольно жалкий вид, хотя и пытались доказать, что они надеются на «урегулирование отношений польского правительства с украинским». Поверить в это было трудно, ибо украинское правительство не владело тогда никакой территорией, а сам Петлюра жил фактически под домашним арестом в одном из особняков варшавской «Аллеи роз». Это продолжалось почти целый год, пока поляки не привезли его на своих пушках в Киев. Деникинский офицерский отряд, отступивший из-под Проскурова, попробовал было соединиться с поляками, но те предложили деникинцам проехаться в качестве «гостей» в Польшу. Под Варшавой поезд был окружен, деникинцев разоружили и отправили в Дембью. Вначале они сохраняли бравый вид, усердно «выясняли» большевиков и доносили о них начальству лагеря, но вскоре опустились, «завяли» и принялись заниматься попрошайничеством у более состоятельных заключенных.
Были и загадочные фигуры: женщины неизвестной национальности, говорившие на нескольких языках и по большей части очень красивые. Их обвиняли в шпионаже в пользу других государств, но молва утверждала, что они состояли на службе польского правительства, а когда проваливались, то сейчас же подвергались изоляции в Дембью. Были иностранцы самых разнообразных профессий, арестованные по различным, иной раз почти фантастическим, обвинениям. Немец-авиатор, доставлявший Петлюре в Каменец-Подольск печатавшиеся в Берлине украинские деньги, совершил на обратном пути вынужденную посадку на польской территории, вблизи чехословацкой границы. И вот его обвинили в шпионаже в пользу трех государств: Германии, Чехословакии и Украины. Кстати, со всеми этими тремя государствами у панской Польши были непрерывные столкновения.
Совершенно особое место среди заключенных занимали пленные красноармейцы. Несколько тысяч их было захвачено при вероломном нападении Пилсудского на Вильну. Они содержались в одном общем холодном развалившемся бараке и буквально умирали с голоду. Продовольственный кризис во всей буржуазной Польше, а в особенности в австрийской ее части, обострился тогда до крайности. Выдававшийся в лагере паек состоял из трех видов: для особо интернированных, интернированных и пленных. Последняя группа, к которой были причислены красноармейцы, фактически ничего не получала. На голых досках, в истрепавшейся одежде, красноармейцы мерли от тифа и истощения, принужденные выполнять самую тяжелую работу.
Как-то в туманный и дождливый день, идя по улице лагеря Дембью, я увидел громадный воз, нагруженный правильно нарезанными гранитными глыбами. Впряженные красноармейцы тянули его, останавливаясь, падая и обливаясь потом. С десяток познанцев плетками подгоняли эту живую силу. Возмущенный, я подбежал к солдатам и крикнул, что скоро наступит время, когда им придется отвечать за свою бесчеловечность и преступления. Они не обратили на мой крик никакого внимания, даже не попытались меня остановить. Я повернулся и ушел. Но на перекрестке меня настиг фельдфебель и уже не отходил от меня до самого моего барака. У порога он повернулся и исчез. Минут через десять этот фельдфебель ворвался к нам уже вместе с каким-то офицером дефензивы — капитаном, который наскочил на меня крича, что он меня сейчас задушит за «поношение коменданта панства (начальника государства) и цалэй Польски». Однако угрожающие крики заключенных охладили его пыл, и он уже другим тоном потребовал, чтобы я шел с ним в комендатуру.
Я не очень спешил, соображая, как мне лучше поступить. Но капитан, бросая злобные взгляды вокруг, повторял одно и то же: «Прошэ до коменданта». Пришлось идти. Фельдфебель доложил коменданту, что я ругал польское правительство и, в частности, Пилсудского. Меня особенно возмутило то, что капитан, которого до появления в бараке я вообще не видел, стоя рядом, повторял, крутя усы: «Так, так, пане пулковнику». Выслушав его, комендант — маленький, толстый апоплексический полковник с выпяченным животом, на кривых ножках и с традиционными длинными усами — важно спросил меня, что я могу сказать в свое оправдание. Я рассказал, как было дело, добавив, что капитан, вероятно, забыл о своей офицерской чести, если может так бесстыдно лгать. При этих словах капитан бросился на меня, но полковник остановил его жестом.