Московские коллекционеры
Шрифт:
Отец на упреки отвечает, что, несмотря на преклонный возраст, трудится, чтобы посылать сыну последние деньги, тогда как Илья, в его-то годы, сам должен был бы помогать семейству. «Илюша, отпустивши тебя в Петербург при малых моих трудовых средствах, видевши твои способности… в надежде, что они дадут тебе средство к жизни, и средство содержать мать и сестру…» Отец просит войти в его положение, научить, где взять денег, и еще напоминает про младшую сестру-невесту. Расходы старшего сына он не может одобрить: «На 75 рублей в месяц можно барином жить!» А тут еще какие-то странные письма начинают приходить. «Илья, что такое значит, что тебя разыскивают в Ельце по секретному предписанию… не познакомился ли ты с мошенниками и людьми, которые не веруют в Бога, не признают Царя, помазанника Божья, и законы его… Боже тебя избавь от таких подлых людей… Ты меня, брата и сестру своих убьешь, имя заслуженное отца, полученное за мою беспорочную ему службу, которая дала Вам высокое звание, замараешь… Это здоровье мое потрясет и имя моего рода замарает…» Опасения оказываются напрасны —
Во что же в действительности тогда оказался замешан Илья, осталось неясно, быть может, просто случайно провел вечер в сомнительной компании. Вряд ли революционные идеи могли увлечь молодого Остроухова. Он был поглощен исключительно собственными художественными успехами, тем более что его «огромное, ненасытное самолюбие» наконец-то «было польщено»: Вера Александровна, жена Чистякова, по секрету пересказала слова Петра Петровича, что тот видит в Остроухо-ве «большое сходство по таланту с одним своим учеником, теперь большим художником» (кем именно, осталось загадкой). Через мастерскую «всеобщего педагога русских художников» прошли многие отечественные классики, начиная с Репина, Поленова, Сурикова и Васнецова и кончая Серовым, Врубелем, Грабарем и Борисовым-Мусатовым. Теперь трижды в неделю, с десяти утра и до трех дня, знаменитую «чистяковскую систему» постигал Илья Семенович Остроухов.
В Петербурге он ощущал прилив бодрости и веселья, в нем даже что-то менялось внутри. Только тамошний климат не шел на пользу. «Доктор советует для наверстывания сил (имея в виду такую же работу в будущем году) уехать из Петербурга перед Святой и переселиться прямо в деревню, где постоянные молоко и свежий воздух. Перебрался бы на зеленые луга и стал бы гоняться на корте, как он советует. Мне это сделать тем удобнее, что Чистяковская мастерская закрывается в конце Страстной, а работать в деревне на чистом воздухе непосредственно с натуры и приятнее, и здоровее, и полезнее», — пишет Илья матери, волнуясь, будет ли представлять для него интерес как для художника местность, в которой сняли дачу родители. Мамашу, разумеется, подобные письма задевали: соответствовать старшему сыну становилось все труднее. «И что Вы за странности пишете вроде "необразованная", "неученая" и пр. Да разве матери дороги детям образованием, ученостью, а не тем единственным, самым дорогим, самым искренним в свете чувством (ах, маменька, маменька, какая вы иногда бываете!)», — укорял Илья Веру Ивановну.
Весной 1884 года он вернулся в Москву. Двумя долгими питерскими зимами профессиональное образование будущего художника ограничилось. Правда, спустя четыре года Остроухов вновь приедет к Чистякову и возьмет еще несколько уроков, которые очень помогут ему в работе с натуры. В Москве он продолжит заниматься самостоятельно, а в 1886 году подаст прошение о зачислении в Училище живописи, ваяния и зодчества, где проучится всего несколько месяцев. Главные его университеты — Мамонтовы, где его давно считают своим человеком и ласково зовут «Илюханция» или «Семеныч». Он то в Леонтьевском, то в Абрамцеве, где днюют и ночуют все те, кого искусствоведы потом назовут членами абрамцевского, читай — мамонтовского, кружка, начиная братьями Васнецовыми и Левитаном, кончая Врубелем, Серовым и Коровиным. С Серовым они теперь закадычные приятели. «Про вашу музыку с Остроуховым знаю, знаю, что вы с мамой играли "Кориолана", знаю, что вы порядком волновались, но все же сыграли, а Ильюша наш спрятал себя куда-то со страху, чтоб только его не засадили играть, — пишет Антон Елизавете Григорьевне, жене Саввы Ивановича, к которой был страшно привязан. — Все же кланяйтесь ему крепко от меня; он довольно часто мне вспоминается, и почти всегда начинаю улыбаться, когда припоминаю его бесконечную фигуру. Работает ли он что-нибудь упрямо и настойчиво или все только так, с налету!» (Курсив мой. — Н. С.)
Сбежать от слушателей, отказаться выступать — как это похоже на Остроухова начала 1880-х! Неудивительно, что Елизавета Григорьевна относилась к сильно комплексовавшему юноше с нескрываемой нежностью и, зная невероятную обидчивость Ильи, оберегала от шуточек и острот, которые обожали ее домашние. Их привязанность была обоюдной: они вместе музицировали, вместе изучали итальянский, вместе гуляли по лесу. Трепетный Илья Семенович отправлял ей романтические послания вроде этого: «Если в воскресенье погода опять прояснится — то длинноногий абрамцевский журавль явится немедленно встречать весну вместе с прилетевшими уже скворцами». Супруг Е. Г. Мамонтовой к Остроухову нежности не питал, однако в способностях не отказывал. «Семеныч и Елена Дмитриевна… пекут этюды как блины. Один блин у Семеныча вышел недурно, а об Елене Дмитриевне и говорить нечего — все хороши», — описывал Савва Иванович абрамцевское житье Виктору Васнецову. Елена, сестра Василия
Дмитриевича Поленова, постоянный партнер по этюдам, регулярно корит Илью за то, что у него много начато, но ничего не доведено до конца. Работает он, как точно заметил Серов, все больше «с налету». Сетования Левитана, который жалуется, что «искусство такая ненасытная гидра и такая ревнивая, что берет всего человека, не оставляя ему ничего из его физических и нравственных сбережений», Остроухову понятны не были. Виной всему — «лавинный» темперамент, не позволяющий сосредоточиться на чем-то одном. Этюды, впрочем, Илья Семенович пишет добросовестно — в Абрамцеве и Хотькове, в Подсолнечном и Остафьеве, пишет с упорством, выдавая по нескольку в день. Если он уж за что-то брался, то во всем пытался «дойти до самой сути». И доходил.«При первой возможности он отправлялся куда-либо писать этюды для своих будущих картин, причем предпочитал это проделывать в компании с кем-нибудь из товарищей-художников. Боязнь его отправляться на этюды в одиночку доходила до того, что, уступая его настойчивым просьбам, молодая няня моих сестер, Акулина Петровна, иногда сопровождала его и во время работы Ильи Семеновича над этюдами даже читала ему что-либо вслух.
Зрительная память моя твердо сохранила эти две направляющиеся на этюды фигуры: впереди высоченный Ильюханция, нагруженный мольбертом, зонтом и ящиком с красками, а за ним Акулина Петровна с "Русской мыслью" под мышкой», — вспоминал Всеволод Мамонтов. Памятью об абрамцевском лете 1884 года, в которое Савва Иванович Мамонтов поставил «Черный тюрбан» (а Серов и Остроухов не только написали для него декорации, но еще и исполнили главные роли), остался акварельный портрет сидящего за мольбертом Остроухова, написанный Суриковым.
В Абрамцеве для всех хватало места. Одни бывали здесь наездами, другие жили месяцами. Компанией приезжали на этюды зимой и ранней весной, благо поезда по построенной Мамонтовыми Московско-Ярославской железной дороге ходили до станции Хотьково бесперебойно. «Ездила в Абрамцево с Е. Г. [Мамонтовой], В. М. Васнецовым, Остроуховым и Левитаном. Очень удачно… хотя на открытом воздухе работать акварелью невозможно», — записывает в феврале Елена Поленова (Левитан и Остроухов тогда шли на равных — подаренный Илье Семеновичу «Мостик. Саввинская слобода» память о тех годах). А вот ее запись, сделанная в апреле: «Семеныч работал, значит и я могла бы. Правду сказать, ужасно мне нравится, как он начал этюды. Один маленький закат, один серо-лиловый весенний вид, не кончил его… Я же… просто дышала, пропитывалась весной и деревней». И в мае: «Семеныч продолжает дурить, обижается, что я занимаюсь пустяками, а не хожу с ним на этюды».
Остроухов работает пейзаж за пейзажем, пытаясь поймать определенное настроение. Его почерк довольно легко узнать по лирически задумчивой интонации и тончайшим тональным нюансам. «Вы очень верно видите массы, да и колорит тоже хорошо видите, — похвалит его Чистяков. — Но у вас есть органический недостаток — слабость зрения. Вам следует начинать картины так, как и теперь Вы пишете, потом писать, или рассматривать в зрительную трубочку, а потом опять посмотреть простым глазом и внимательно сличить свой этюд с натурой… Вы видите природу сознательно, но сквозь сильно туманное стекло. Сознательно — это значит, что когда Вы пишете траву, то цвет ее берете не просто с вида зелени, а думаете, что это трава зеленая…»
Подмосковной природы художникам явно не хватает. Хочется солнца, синего неба, ярких красок. Остроухов с Серовым рвутся в Крым, но поездка не складывается. Серов сердится, вспоминает, что Илья не сдержал обещания и не приехал к нему зимой в Питер, и вообще у того семь пятниц на неделе. С деньгами у них по-прежнему неважно. «Дабы у меня были деньги на двух или трехнедельное житье, — мечтает Серов, — то я бросаю на время Академию и с удовольствием еду с тобой и буду не на шутку благодарен». При своей патологической застенчивости Остроухов проявляет невероятные деловые качества: через Мамонтовых достает Серову «семейный билет» на поезд и продает «Портрет молодого испанца», копию с Веласкеса, сделанную тем в Мюнхене. Откуда появились столь нужные Антону Серову пятьдесят рублей, остается загадкой, поскольку портрет Илья не продал, а оставил себе.
Столь же загадочны финансовые источники остроуховского существования вообще. Он нигде не служит, родители содержать его не готовы, богатых родственников нет. В 1886 году, к примеру, ему нечем оплатить взятые у Чистякова уроки и он вынужден просить отсрочки. Есть, правда, еще семейство Мамонтовых, но оскорбительно предполагать, что он был у них на иждивении, но столовался — точно. В таком случае остается только одно: вознаграждение от П. М. Третьякова, которому с 1885 года Илья Семенович начинает оказывать различные услуги, касающиеся галереи. Вырученные с продажи собственных картин деньги вряд ли могли стать главной статьей его бюджета. Была, правда, попытка работать в театре, но после написания декораций к любимой «Кармен» для Русской частной оперы С. И. Мамонтова стало окончательно ясно, что сценография не его стихия.
Мало кому из художников удавалось «жить профессией», вернее, чистым искусством, не занимаясь преподаванием или писанием заказных портретов. Пейзажи, хотя и пользовались спросом, тоже финансовой свободы не давали. Тем, у кого иных источников дохода не было, приходилось трудно. Очень точно хандру художника подметил в своем дневнике В. В. Переплетчиков, сделав запись о тяжелом душевном состоянии Левитана, который «живет исключительно картинами», а те «не особенно продаются» (сам Переплетчиков, помимо того что писал пейзажи, был купеческим сыном, и ему дышалось вольготней).