Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Московские тюрьмы
Шрифт:

Тяжело грохнула дверь за спиной. Скрежет ключа, словно провернул его капитан меж моих ребер. Примерно три квадратные метра тяжелого сумрака. Даже лампочка — за решеткой, тускло гноится над дверью. Прямо, чуть не у самого потолка, круглое, пыльное окошко в кресте переплета — и крест за решеткой. По бокам, сантиметров двадцать от пола, два деревянных настила, на одном, слева, темнеет скрюченная фигура. Ни форточки, ни щели какой, совершенно замкнутое помещение — склеп могильный. Давит со всех сторон: справа — слева, сверху — снизу, сзади — спереди и некуда деться, стиснуло до самого сердца — жмется в дробину. Зашевелились от ужаса волосы на голове. Не переношу замкнутого пространства. Этого я больше всего боялся, не сойти бы с ума. Креплюсь. И не один все-таки: русый парень деревенского вида. И верно — он из деревни. Чего-то набуянил по пьянке, приперся в Москву, а тут на таких нюх острый. Не очень-то разговорчив, но внешне абсолютно спокоен, из тех, видимо, кому все трын-трава, а может быть, даже интересно в столичной каталажке. Его вскоре убрали. Лязгнула дверь соседней камеры, наверное, туда перевели.

Один

в непроницаемых стенах. Хоть бы дырка наружу. В двери вырез, но закрыт крышкой. Чуть выше — воронка «глазка», но «веко» опущено с той стороны. Припал к свету щелей: ничего не видно. Ворчанье басов, шаги, неразборчивые стенанья женщины из камеры. Глухо, как в гробу, и крышку прибили гвоздями. «Радомес! Радомес!» — мечется у гробницы Амнерис. И хор жрецов, хоронящих заживо… Где Наташа? Что с ней? За дверью иногда оживление, всплескивают голоса, но неразборчиво. Может, она уже здесь? Догадывается ли, с какой стороны окна камер? Вцепился в край оконного проема, подтянулся: просторный вид на «Олимпийской», дорога почему-то далеко внизу — так высоко окно с улицы. Проезжая часть у самой стены, тротуар с той стороны дороги. Идут парень с девушкой, с зонтом — капает, что ли? Из немытого стекла в любое солнце пасмурно, но, кажется, действительно непогодит. Ветер задирает плащи и юбки. Оконце двустворчатое, с решеткой меж двойных стекол — не откроешь, впаяна глухо. Движение довольно редкое, прохожих мало — закоулочная сторона. Будь Наташа — я бы ее увидел. Но ее нет. И руки отваливаются. Так прыгал несколько раз. Хоть бы увидеть ее, может, меня заметит — будет точно знать, что я здесь, бог знает, что они ей наговорили?

Вдруг створка в двери откидывается и на ней миска с борщом. Забираю, крышка тут же захлопывается. Устраиваюсь на нарах. Есть не хочется, а ведь с утра ни крошки. Поводил ложкой, борщ неплох, наверное, из столовой, она рядом, на проспекте Мира. Снова створка нараспах. Сержант удивленно смотрит на полную миску, но, ничего не говоря, забирает и подает другую с котлетой и гречкой. Года два я ничего мясного не ем из принципа «мы никого не едим». Гречку через силу втолкнул, нельзя расслабляться. Снова сержант округлил глаза, глядя на несъеденную котлету. Только прилег — ceрдце опять сводит судорогой. Жжет слева грудь, лечу в пропасть. Сдохну я в этом гробу, глупо и обидно до слез, а может, этого им и нужно, для того и вогнали сюда? Ну врешь, так просто не сдамся. Ковыляю к двери, стучу. Никто не подходит. Стучу громче, кулаком. В створке морщинистый лик сердитого капитана. «Дайте мои таблетки». Чертыхался, но принес. Даже дверь открыл. Я вышел налево в туалетный коридорчик, запил таблетки. Чистенько, побелено — тоже к Олимпиаде готовились. Назад не хочется. В нескольких шагах другая дверь — выход, свобода, но куда бежать — у камеры капитан с ключами стоит. Мне туда.

Таблетки не помогли. Как ни пытался совладать с собой, новый приступ панического страха поднял меня с нар. Сердце лупит молотом. Слабость неимоверная, еле двигаюсь. Стучу, зову врача. Кто-то буркнул за дверью: «Щас будет». «Откройте створку, я задыхаюсь». В ответ быстро удаляющиеся шаги. Хлопанье входной двери. Женский голос. Шепот, перебранка. Тычусь во все щели, не видно. Негодующий женский крик — боже мой, это Наташа! Барабаню руками, ногами: «Откройте!» Там тоже орут, неужели она меня не услышит? «Наташа! Наташа! Я здесь!» — хриплю что есть мочи и не узнаю своего голоса. Она что-то крикнула мне, стукнула дверь, похоже, ее вытолкали, она обратно, снова ее голос в скандале, опять хлопок двери и тишина. Отчетливая мужская ругань. Шаги в мою сторону, рывок «кормушки» и пламенеющая рожа капитана: «Я тебе постучу, такую-то мать! Пиздюлей захотел?» — «Дайте увидеть жену, мне лекарства нужны!» «Пошел на…» Удар крышки сотрясает тяжелую дверь. Мне терять нечего, продолжаю стучать: «Врача!» «Будет врач, хули еще надо?» — кричат издалека. Валюсь на нары.

Через какое-то время заворочался ключ, то был не врач, а лохматый человек в лихо распахнутом коричневом пиджаке. Дверь закрыли за ним: «Ух! Опять по новой! — тряхнул кудрями и с порога тосклива оглядел камеру. — Куда я попал? Чистота!» Упал спиной на свободные нары, руки за голову, нога на ногу, полы пиджака крыльями по бокам. С ним мне стало легче.

Его зовут Миша. Он не впервой за решеткой, но вот уж чего не ожидал, так именно сейчас здесь оказаться, и квартирка незасвеченная, и жил аккуратно, днем не вылазил, и хозяйка — своя в доску, и был-то всего пару дней — как застукали, непонятно. Соседи вложили, больше некому. Вот всегда так: как в Москву, так за решетку, больше месяца не гуляешь, будь она проклята. И без Москвы нельзя: родной город, родня, знакомые. На этот раз и дел никаких, так, по мелочи, из-за таких пустяков даже искать не будут — как напали на след? Уму непостижимо.

Миша — вор. С детства. Больше он ничего не умел и не хотел уметь. Он — еврей. Я даже не подозревал, что есть евреи-воры. Не то чтоб торгаши или махинаторы с партбилетами, такими хоть пруд пруди, а настоящие: по карманам или квартирам. Это для меня было ново. «Что ты, — говорит Миша, — сколько угодно. Есть асы — у МУРа в особом почете». Вспомнил для примера старичка-еврея, с которым муровцы по сей день по сейфам консультируются — виртуоз. «Но он, наверное, уже завязал?» — «По медвежьей части, конечно. Зачем? Он себе заработал, ему хватит. Но, — подмигивает Миша, — он ведь не только МУР консультирует. Братва его уважает». — «Это и есть вор «в законе»?» — «Нет, это раньше было. Сейчас не та масть. Различаются путевые и непутевые, больше каждый сам по себе. Настоящих воров, можно сказать, не стало. Закона не стало». — «А что значит «в законе»? — «Много значит. Были железные правила. Стал, например, вором — ты уже никем быть не можешь. «Мокрого» не позволяли. Такие

дела решали на сходняке и, если мочили, то своих — кто провинился. Проигрался — отдай, обещал — сделай. А нет — замочат. А если кто ссучился или раскололся, из-под земли доставали. Раньше было больше порядка».

— А сейчас?

— Да разве сравнить? «Козлы» на свободе спокойно пасутся.

— Что ж так?

— А кто на себя возьмет? Каждый о себе думает. Закона нет, воров повывели.

— Куда ж они делись?

— Подписка. Слышал, наверное?

Краем уха что-то слышал. Это подтвердилось из рассказа Миши. В конце 50-х — начале 60-х годов была милицейская облава по искоренению организованной преступности, когда арестовали все сколько-нибудь заметные фигуры воровского мира и потребовали подписку о прекращении преступной деятельности. Ко давал подписку — отпускали, кто нет — оставался в тюрьме бессрочно, пока не подпишется. По воровскому закону дать такую подписку означало завязать, т. е. ссучиться. Многие тогда, даже из самых авторитетных, сломались. Но не все. Этих по сей день держат «в крытой», т. е. в тюрьмах, на особом режиме. Большинство там же поумирало, но кое-кто жив, «держит стойку», предпочитая сдохнуть в тюрьме вором, чем жить на воле сукой. Они, говорит Миша, и сейчас в огромном авторитете, слово их в цене. Из своих камер не теряют связей с воровским миром. Если есть еще понятия правильного и неправильного, то в значительной степени благодаря им — апостолам воровского закона.

Неправомерно жестоким, незаконным путем стремился «романтик» Хрущев пожать руку последнего преступника к 1980 году, объявив этот год первым годом светлого будущего, началом коммунизма, но пожал собственную опалу и смерть от таких же как он преступников, а уголовный мир, словно в ответ на беззаконие, разросся невероятно, не стало порядка в нем и больше стало жестокости. Карательная компания уничтожила не преступность, а человечность в преступности, не воровство, а рыцарство воровства, не воров, а наиболее порядочных из них. Государственное беззаконие спровоцировало беззаконие внутри воровского мира. Воровской самоконтроль государство не смогло заменить эффективным милицейским контролем. Вместо воров «в законе» множатся орды тупого, продажного, жестокого, разнузданного жулья. Зла обществу от этой стихии больше, нет на нее управы, и если из зол выбирать меньшее, то становится очевидным, что воры «в законе» — меньшее зло. И бестолковщина милицейского произвола не вредней ли вора, «в законе» которого больше авторитета и толка, чем в липовой Конституции деспотического государства? Между прочим, защитники и герои народа — Робин Гуд, Разин, Пугачев — все они с точки зрения государства воры и даже разбойники.

Я недавно прочитал в газете, что на юге Африки, в Кейптауне, состоялась международная конференция воров-карманников. «Большие сходняки и у нас есть, — говорит Миша, — даже на зонах» — «Всесоюзные?» — «Ага, — смеется, — межлагерные». Я думаю — шутка и в тон ему: «Хозяин командировку выписывает?» Но Миша серьезен. Шустрым воровским «телеграфом» объявляется сходняк на какой-то зоне. Как нужные люди попадают сюда из других зон? Есть разные способы: подкуп администрации, симулирование болезни, идут даже на новое преступление, чтоб получить нужный режим, например, ударит мента или замочит «козла» — лишь бы на этап. Чаще зэк просто отказывается от своей зоны, т. е. не выходит на работу, перестает подчиняться, требуя перевести туда, куда ему надо. За такой каприз — изолятор, бур (барак усиленного режима), голод, холод, вши. Держат месяцами, а то и больше — зэк стоит на своем. Начальству не нужны лишние трупы, от такого камикадзе оно само радо избавиться, отправляют на этап, только бы с глаз долой. Как правило, не туда, куда зэк просится. В этом случае по прибытии на новое место, как говорит Миша, зэк вообще «не поднимается» на пересыльную тюрьму или зону, т. е. отказывается заходить, настойчиво выставляя свое условие: или туда-то или никуда, хоть убейте. Снова камера, буры до следующего этапа. И так по нескольку раз. Самое удивительное, что, в конце концов, зэк добивается своего. Если, конечно, выживет. С учетом дорожных трудностей такие сходняки назначаются не на день и час, а на определенный год. Не часто, но бывает, говорит Миша.

Легко верить, когда не знаешь. Сейчас в возможность подобных «конференций» верится с трудом. Может, это раньше было, может, не совсем так, может, приврал Миша из патриотизма — мол, наш вор не хуже кейптаунских? Однако чем черт не шутит. Мой опыт мало о чем говорит. Я сидел на общей зоне, с «первокурсниками» — первоходочниками. А Миша говорил о профессорах и академиках лагерного мира, они на режимах строгом, особом, с ними я почти не общался, к тому же они не раскалываются первому встречному. Но всем известно, что они способны на многое.

Воровской век не долог. Режим в гулаге ужесточается, и железное здоровье до 40 не выдержит: что ты себе думаешь, Миша?

— Вор живет одним днем, — отвечает Миша.

Он из вполне добропорядочной семьи. Брат, сестра, прочие родственники — люди как люди, кое-кто на высоких постах — один он такой, а почему — сам не знает. На первых порах, точнее, сроках, родня помогала, увещевала. Давно уж рукой махнули, теперь не признают — нет у него родни. Привязанность к воровскому ремеслу оказалась сильнее родственной. «Не раз говорил себе: хватит! Но отбывал срок, а где воля? На работе? В лагере — на хозяина, здесь на кого — на другого хозяина? Какая же это воля? Возьми работягу, — говорил Миша, — Сколько у него отпуск? 15 дней. А какие деньги? Концы с концами не сводит. А у меня отпуск от зоны до зоны больше года бывает. Живу в свое удовольствие. Я отсидел и вышел, а у работяги пожизненный срок. И я знаю, за что сижу, а он за что? За стакан бормотухи? Я раб поневоле, он раб добровольный — вот и вся разница. У меня мало свободы, но она есть, если работаю, то на себя. Да я день свой свободы не променяю на год кабалы».

Поделиться с друзьями: