Московские тюрьмы
Шрифт:
В 6 часов контролер, так принято называть надзирателя, вернул очки — подъем. На завтрак пшенка и кружка чая. Но вместо чая обыкновенный кипяток. Стучу в дверь: «Почему нет чая?» «Как? — удивляется контролер. — Вам только что наливали». «Это кипяток, а не чай». Контролер веселится: «Не может быть, покажите!» Откидывает кормушку. Я ставлю кружку. «Правильно — чай, самый настоящий чай», — явно дурит — дури до конца. «Чем вы докажете, что это настоящий чай?» — говорю. Контролер ничуть не смутился: «Пожалуйста! — тычет палец в кружку, — Видите?» — «Что?» — «Чай!» «Что вы дурака валяете?» «Нет, это вы валяете, вон: смотрите внимательно». Со дна кружки поднялась чаинка. Значит, все-таки заваривали, но что же: чаинка на кружку? «Слабовато? — улыбается контролер. — Нy, это другое дело, а вы говорите «не чай». У нас такой пить положено». «Но вчера мне приносили нормальный чай». Настала очередь удивляться контролеру: «Когда?» «Вечером». Смотрит на меня подозрительно: «Вам показалось». Кажется, так и не поверил. Выяснилось, что так называемый чай с сахаром здесь дается только на завтрак, в обед и ужин — кипяток. Вот когда я вполне оценил доброту вчерашнего пожилого прапорщика.
Впереди стоял день, каких, судя по всему, будет много. Что делать, чем себя занять? На стене картонка: «Правила внутреннего распорядка следственного изолятора КГБ». Между стеной и картонкой вложен календарь за 1980 год. Числа до конца июля сплошь
Взобрался на окно. Верхние стекла не закрашены и через решетку вижу двор тюрьмы. Посредине странное строение, напоминающее барак без крыши, поверху часовой ходит. Напротив — окна современной пристройки: желтое двухэтажное здание соединяет крылья тюрьмы. Мне еще предстоит узнать, что это прогулочный двор и здание следственного отдела КГБ, а пока резкий стук в дверь сметает меня с окна. «Чтоб больше я вас на окне не видел!» — сурово выговаривает контролер. Спрашиваю у него книгу или газету. Оказывается, суббота — день не библиотечный и, следовательно, библиотекаря не будет. Что же делать, чем заняться? И лежал, и думал, и мерил комнату шагами: три полных шага до дверей, три назад, до кровати. Частые повороты при ходьбе кружат голову. А думать — о чем? О том, что сочтя меня преступником, они тем самым сами совершают преступление? А может, это бутафорский арест, чтобы вытянуть нужные показания на Олега? Поморочат и выпустят? Такое бывает. Но что гадать — чересчур много неизвестных. Надо знать их намерения, мысли было за что зацепиться, надо ждать следователя, а пока главное — не свихнуться от нечего делать. Прошу у контролера бумагу и карандаш. «Зачем?» «Кое-что записать». «Не положено. Бумага дается только для заявления». Для заявлений я еще не созрел, а соврать сразу не сообразил, потом каялся, хотел снова стучать, да неудобно — момент упущен. Не даст теперь. И ни строки, ни звука, ни слова: угнетающее молчание и бессмыслица. Хоть бы подселили кого или вызвали. Невтерпеж, совершенно некуда себя деть.
Вдруг короткая дробь в стенку. Соседушка, дорогой! Здесь я, здесь! Но как же мне ответить тебе, я не знаю тюремной азбуки. Поди истомился, легче, когда знаешь, что есть кто-то рядом. Надо хоть заявить о себе. Стукнул ложкой. В ответ пулеметом. Заливается, радешенек. Я трескотней наслаждаюсь — лучшая в мире музыка! Но что я ему отвечу? Стукнул два раза, мол, окей! слышу, но на большее, увы, не способен, «Что? — стукнуло с той стороны. «Да ничего, прощай!» — брякнул я ложкой. Тут кормушка откидывается, голос надзирателя: «Еще раз увижу — сразу в карцер!» Вовремя я объяснился с соседом. Будем знать, что живая душа за стеной, и того довольно. А сосед не унимается: точки-тире, стук и россыпи — требовательно зовет на беседу. И меня любопытство дерет: кто там сидит? за что? найду ли ключ к тюремной азбуке? Поглядывая на «глазок», ложусь на кровать и ложку в рукав. Как подступиться? Для начала точь-в-точь повторяю последнюю фразу соседа, чем, наверное, сильно его озадачил. «Что, что?» — две раздраженные точки в ответ. Да, галиматья получается. Может, свою азбуку предложить? Ну, просто — что известно мне и ему: какое сегодня число? Двадцать третье. Отбиваю через паузу две и три точки. Сосед что-то свое. Какой месяц? Восьмой. Отбиваю две, три и восемь точек: сегодня 23 августа. Если б он понял, у нас появился бы ключ для общения. Можно было бы узнать, кого из нас когда посадили, по какой статье, сколько нам лет — многое говорят цифры. Но на мой язык сосед реагировал так же бестолково, как я на его. Беседа глухонемых. Я брякнул в последний раз и перестал отвечать. В тот же момент тяжелый стук в другой стене. Значит, и там человек. С обеих сторон люди — значит, жизнь еще теплится, уже не так одиноко. Надо, чтоб и он это знал: щелкаю пальцам два раза. Откликается восторженной дробью. Строчат теперь справа и слева. Я то там стукну, то здесь: слышу ребята! И стены уже не разъединяют, а соединяют нас, все легче от близости сострадальца. И чувство вины оттого, что не могу толком ответить, не с соображу ключа. Люди рады соседу, но что мои бестолковые стуки — одно разочарование. Лучше б совсем не откликаться, не обнадеживать на беседу, а не ответить нельзя — не по-товарищески, словно в беде бросать. Но пора прекращать, дальше стучать бесполезно и рискованно. А они, как нарочно, тараторят взахлеб, рады выговориться.
Сжал с отчаянья уши и голову, не могу больше слышать. Боль стучится ко мне, хотя и своей предостаточно. Застойный камерный дух плотно насыщен нашей болью. Соты, наполненные страданием, — вот что такое тюрьма. Из всех щелей камеры сочится наружу ядовитая, густая, тягучая масса зэковского страдания и травит все вокруг. Оттого мрачны надзиратели и шарахается случайный прохожий, оттого пусты близ тюремные улицы — люди обходят проклятое место, даже птиц не видно, стороной облетает. Дух зэковской камеры источается, проникает на волю, тяжело заражая общество. Кто может быть счастлив рядом с ней? Может ли быть благополучна страна, где есть хотя бы одна тюрьма? А если тюрем много? И те, кто сидит, и кто носит передачи, и те, кто сажает, — по-своему все несчастны. В зэке сконцентрированы пороки и несчастье всего общества. Можно человека заизолировать в тюрьму, но тюрьму от людей, от города не изолируешь. И стоит она большой шишкой на общественном лбу, как упрек, как вопрос: не вы ли, кто на воле, родите преступников? Намного ли вы лучше их? Люди, разумеется, полагают, что они лучше тех, кто в тюрьме. Хотя бы потому, что не пойманы. Но все же боятся. И откуда чувство вины перед обвиненными, жалости перед осужденными? Не оттого ли испокон века традиционно народное сочувствие зэкам? Отвращение к преступлению и жалость к преступнику — отчего так?
Кажется, уже мозговая извилина за извилину. Как голову сберечь, ведь на допросе пригодится? Опять прошу, умоляю дать книгу, любую. Во второй половине дня заступил другой контролер. Он оказался покладистей: «Если найду, принесу», Вечером протягивает в кормушку книжку в самодельном темно-коричневом переплете. Без начала и конца, ни автора, ни названия. Но заворожен с первых строк, удача какая — книга хорошая. Крым времен Гражданской. Что-то знакомое, не содержание, но стиль, авторская интонация удивительно кого-то напоминает. Катаев? Нет, не он. Кто-то родной, близкий. Да кто же мне роднее Паустовского? Кто еще так искренне удивляется чуду жизни и человека в ней, ни на шаг не отходя от суровой жизненной правды? Кто так опишет маяк, строгого смотрителя, шум волн? Кто другой дарит нам столько высокой влюбленности в этот мир? Добрая ирония. Волшебный свет точного, чистого слова. Праздничная ясность каждой строки. Небесная музыка сфер в полунищем крымском бродяге. Ищу подстраничник. Должны быть указаны автор или название. Нахожу: «Черное море». У Паустовского такой повести не помню. Странно, давным-давно прочитал шеститомник и все, что ни попадало, а «Черного моря» не помню. Но нет сомнения — это он. По его волшебству исчезает тюрьма и камера, брожу вместе с ним и его полуголодными, холодными
героями — писателями, поэтами, художниками, моряками — по опаленному войной побережью. И умоляю, чтоб наше путешествие не кончалось. Поэтому не спешу. Паустовский уже ушел, а я еще топчусь в этом доме, с этим стариком-татарином, подолгу стою на берегу то штормового, то лучезарного синего-синего моря.Два дня я растягивал удовольствие. Книга выручила — что бы я без нее делал? И надо же; именно Паустовский, мой любимый писатель. Приходит в самый критический период моей жизни, когда тяжело и никто не может помочь, приходит как раз в тот момент, когда я больше всего в этом нуждался. Не чудо ли? Если случайность, то наверняка из того разряда, которые порождают жизнь, правят судьбами и миром. Если не случайность… Да, тюрьма располагает к мистике.
Спасибо, Константин Георгиевич!
В первой половине следующего дня предложили прогулку. Охотно собрался, надел замшевую куртку. Другой прапорщик, не наш контролер ведет меня по этажам вниз. Вижу сверху, как у стола дежурного машут сигнальными красными и белыми флажками. Прапорщик вталкивает меня в первый попавшийся коридор, сам снаружи. Из любопытства я было высунулся, но он страшно зашипел и задернул вход зелеными шторами. Там еще кого-то ведут, и мы, зэки, ни в коем случае не должны видеть друг друга. Для этого сигнальные флажки, остановки в зашторенных коридорчиках, для этого предусмотрены специальные отстойники, вроде шкафов, куда запирают тебя, пока другого проводят. Строгая изоляция. Скажу, забегая вперед: за все время моего здесь пребывания я не видел ни одного зэка, кроме сокамерников. Внизу от стола дежурного завернули направо, в противоположную сторону от наружных дверей, с которых началось позавчера мое тюремное существование. Прапорщик заглянул за преграждавший путь зеленый занавес, с кем-то поговорил и дал знак следовать за ним дальше.
А вот и тюремный двор. Свежий воздух. Небесная синева в раме крыш следственного корпуса и крыльев тюрьмы. Взгляд вверх не встречает препятствий, так и подмывает с земли. Налетел бы вихрь столбом, закружил бы и вынес. Если бы да кабы. Прогулочные дворики — те же камеры, только без крыши. Через несколько дней их станут затягивать сеткой, даже на прогулке ты в клетке. Но я еще застал открытое небо и не подозревал, что скоро его тоже спрячут от нас за решетку. Не такой мне представлялась прогулка. На картинках или в кино (разумеется, зарубежных) двор как двор, ходят зэки по кругу. Я шел на прогулку с надеждой встретиться со здешними обитателями, кое-что узнать, отвести душу. А попадаю лишь в другую камеру и по-прежнему один. Почему такие дворики в кино не показывают?
Но все-таки хоть признаки чьего-то присутствия. В углу у плевательницы апельсиновые корки, фантики конфет: кто тут был до меня? За стеною, в соседнем дворике покашливает женщина. Кто, откуда, за что? Первая мысль о Тане Великановой — не она ли? Как бы связаться? Но об этом нечего думать: вертухай над головой. Видны окна второго этажа следственного корпуса. Окна зашторены. Но иногда выглянет женская головка или поправит занавеску рукав офицерской рубашки. А тюрьма со двора — средневековый замок. В суровой архитектуре своя изысканность: граненый выступ на всю высоту здания, декоративные элементы окон, мощные стены красного кирпича — впечатляют. Говорят, Екатерина строила офицерскую гауптвахту. Все бы хорошо, если б не бесконечные ряды зарешеченных окон. За каждым живое страдание. Большинство окон закрыто нелепыми деревянными щитами с косыми поперечными планками-«намордниками». Закрашенные стекла, решетки, так еще и «намордники» — света белого не увидишь. К тому же портят фасад. Это уже наш советский, андроповский ампир.
И птица сюда не летит. Редко-редко промелькнет с края крыш воробей и резкой дугою прочь. Будто на тот свет нечаянно залетел. Смотришь на чистое небо — ликует душа, там свобода! А здесь, на земле, тоска еще пуще. Лист заблудший реет над двориком. Похоже, кленовый. Дорог он мне сейчас, как живая душа, неужто мимо? Так и есть — в другой дворик нырнул. Но, словно по ошибке туда попал, взвился из-за стены и на вираже шлепнулся прямо у моих ног. «Здравствуй!» — лежит растопыренной ладонью, будто подает для приветствия. Желтеющий красавец с красноватыми жилками. Деревьев на территории нет, как он попал сюда? Передает привет с воли? Там мои друзья и Наташа — не их ли посланец? Мне бы самому превратиться в лист и улететь с первым порывом ветра. Или кажется мне, что вот-вот залетит сюда птичка и чирикнет наташиным голосом. В возможность этого я почти верю, и положение уже не представляется столь безысходным. Я человек нисколько не суеверный, но заметил: когда угнетает реальность, разыгрывается фантазия. И грезы кажутся тем достовернее, чем кошмарнее действительность, которая воспринимается как страшный сон. И дышится легче. Защитная реакция удрученного сознания.
В дверях лязгает ключ, контролер показывает на выход. Рановато, по-моему, полчаса не прошло, а по правилам положено час. Контролер хмурится, гонит: «Не разговаривать!» Разве поспоришь? У меня часов нет. В вестибюле, когда проходили, увидел круглые настенные часы — следующий раз засеку.
В камере чувствуется какая-то перемена. Вроде все на месте и все-таки что-то не так, а что не пойму. Заметил, наконец: исчез свет в верхней незакрашенной части окна, серая от пыли полоска неба сейчас совсем не видна. Закрасили? Взбираюсь на широкий подоконник: нет, закрыто снаружи. Деревянные планки под углом. Вот оно что — пока я прогуливался, и на мое окно надели «намордник». Не в самое либеральное время попал я в Лефортово: как раз стали тянуть сетки поверх прогулочных двориков, надели «намордники». А мне и без того тошно: вторые сутки сижу здесь один, да столько же в КПЗ. Без книг, без письма, без общения сроду ни дня не оставался. Если завтра никого не подселят, буду писать заявление — откуда-то я знал, что без специального постановления держать одного более трех суток не имеют права. С непривычки информационный голод особенно невыносим, свихнуться можно. К тому же клаустрофобия. Приступами ударяло в голову, что дверь заперта, окно задраено, не видно белого света — я замурован! Кидаюсь в поисках хотя бы светлой щели в наружный мир: то к «глазку», то к фрамуге окна, а когда и это не помогает, барабаню в дверь, требую газету, книгу, бумагу — что угодно, лишь бы разрушить могильное молчание. Откроется на миг кормушка, и я приходил в себя. Похожие страхи в «отстойниках» и «стаканах». Упомяну о них заодно. «Отстойники» — крохотные камеры на одного-двух, где можно только стоять или сидеть. Они здесь вместо предбанника: в них раздеваются, меняют постельное белье, ждут очереди в душ. Они на выходе из тюрьмы в следственный корпус, где приходится ждать приема у следователя. Но особенно трудно поначалу в «стаканах» — узких шкафах, где помещаешься только стоя. Они расставлены на переходах. Тебя закрывают, когда навстречу ведут другого зэка, чтобы не увиделись. «Стакан» не освещается, это гроб стоймя. От помешательства меня спасала краткосрочность пребывания в нем: минута-другая, долго ли пройти человеку? Но в первое время ужасов натерпелся. Потом ко всему привыкаешь. Если не свихнешься, значит привыкнешь — третьего не дано. Да и чего в могиле, какой является тюрьма, гробов бояться? Хочешь выжить — привыкай ко всякой чертовщине; замкнутому пространству, одиночеству или соседу-психопату, стукачу, педерасту, сортиру на чужих глазах. И лучший способ самосохранения — сопротивление. Протест, злость дают ту жизненную силу, которая необходима, чтобы выстоять.