Московские тюрьмы
Шрифт:
Инженер из подмосковного Зеленограда. Попался, говорит, на обмене мелкой валюты. Дали три года усиленного режима. Полгода отсидел в зоне в Калининской области. Пристроился чем-то вроде художника или письмоводителя, был допущен к зэковской картотеке, по которой проводят проверку. Там фотография, статья, срок. Статью 190 не помнит, видно на их зоне таких нет. Он, по его словам, равнодушен к политике. Но при мне то и дело ругает Брежнева, власть. Ругается грубо, невпопад, примитивно — совершенно неясно было, зачем он так нервничает? Эти неожиданные взрывы меня несколько настораживали. Стрелять их, такую-то мать, вешать! Войной на них, пожечь до тла! Зачем так шумишь, Володя, что не нравится? Как надо, как должно быть? Он замолчал, дальше бутафорской ругани его социальная активность не простиралась. О зэках на зоне резко отрицательно: «Это не люди, 90 % я бы бульдозерами подавил».
В первые же дни на зоне поставили его дежурить старшим по столовой. Сразу навел порядок: проследил заправку котлов по нормам, отвадил блоть — целая революция. В такое бахвальство и не знающему человеку трудно поверить. Некому больше, будто только его и ждали: вот поселят Ивонина и наведет он порядок на зоне. Одно ясно — он полгода просидел в кабинете отрядника, под крылом администрации. С людьми не сжился. Сейчас я знаю: зэки таких не любят. Администрация берет под
— Когда меня арестовали, я им передал, чтоб все прекратили. На год, по крайней мере, надо было уйти на дно. Месяц продержались, а потом опять — кабаки, загуляли. А на какие деньги? Менты их выследили.
Ивонин сокрушался, что теперь лет десять схлопочет, не меньше. Но что-то он знал и про жену, которая за его счет шкуру спасает. Если он не выкарабкается, то ее тоже посадит. А нет, так убьет. Сколько бы ни сидел, как вернется — убьет. Она знает его характер, и потому сейчас будет делать все, чтобы упрятать его подальше. Как не беситься! Тошно слушать Ивонина, но как всякого, кому грозит большой срок, жаль его.
А случай с платиной заставляет задуматься. Примечательно то, что друзья Ивонина, арестованные инженеры, по делу которых он вызван из зоны, очевидно талантливые люди. Платина им выдавалась на технические цели. Они разработали новую технологию, позволяющую обходиться без дорогостоящей платины, которую утаивали несколько лет. Это было совершенно незаметно по техническому процессу — ценнейшее изобретение! Но, видимо, награда за него настолько несоизмерима с реальной выгодой, что инженеры решили вознаградить себя сами. Если не мириться с уравниловкой, со скудностью оплаты, то талант — преступление. Даже в технической области, даже в хозяйственной. Сколько таких примеров!
Вспоминаю Худенко. В конце 60-х это имя гремело. Радетели хозрасчета изучали и пропагандировали его опыт. Созывались представительные совещания. Был он и у нас, в институте социологии. В Казахстане Худенко взял плохонький то ли колхоз, то ли совхоз и сделал из него образцовое хозяйство. В конторе оставил лишь троих; он — директор, агроном и бухгалтер. Сократил все рабочие вакансии, фонд зарплаты распределил оставшимся, люди зарабатывали у него по 400–500 рублей. Сразу исчез недостаток рабочей силы. Наоборот, к нему рвались, а он не каждого брал — по выбору. Людей меньше — зарплаты больше — выработка больше и лучше, чем в остальных хозяйствах. Похоже на щекинский метод в промышленности. А кончили трагичнее щекинцев. Если обманутого директора Щекинского комбината выпроводили на пенсию, то Худенко посадили. Сначала опечатали кассу, но надо платить зарплату — вместе с месткомом он срывает печать. Его арестовывают, и в следственной тюрьме он умирает. Мой адвокат Швейский ездил туда от «Литературной газеты». Никакого нарушения законности не было — была лишь нормальная работа и оплата по труду. И это, оказывается, преступление. В социалистическом государстве убивают человека за практическое воплощение основного принципа социализма, утвержденного Конституцией. Не парадокс ли? И вся наша жизнь так. Выгода хозяйственного расчета абсолютно бесспорна. Люди в два раза получают больше, чем раньше, зато в пять раз больше производительность. Все бы хозяйствовали так — было бы у нас больше и хлеба, и молока, и мяса, и никакого дефицита товаров или рабочей силы. Кому от этого плохо? Наверное тому, кто хочет, чтобы люди работали бесплатно. Тому, чей лозунг «пятилетку — в три года», а об оплате умалчивается. Тому, кто трубит о моральных стимулах, о сознании, загребая результаты бесплатного труда. Кто не хочет платить и не терпит самостоятельности производителя, усматривая в малейшем движении к хозяйственной независимости и благосостоянию покушение на власть. Такой работодатель — рабовладелец. Они и съели Худенко.
В ту пору министром сельского хозяйства Казахстана был тов. Месяц, затем его назначили министром сельского хозяйства СССР. На словах он, конечно же, за хозрасчет. Активный запевала экономических экспериментов Брежнева, Андропова и нового владыки. А на деле, убивая таких, как Худенко, убивает всякую попытку реального хозрасчета. Кто поверит словам и псевдореформам такого правительства? Почти 70 лет сплошного вранья и выкрутас до корней обнажили его подлинные намерения. Это не эксперименты — это экскременты поганой власти. Все живое она превращает в дерьмо, в котором захлебывается наша экономика, да и все общество. И ничего другого ждать от нее пока не приходится, разве что новых трупов. Она пожирает наши мозги и жизни. Ей нужны не люди — машины. Она жива, пока мы мертвы. Смердящее зловоние этой власти душит, но уже не обманет нас.
…С неделю без особого удовлетворения друг другом сидели вдвоем с Ивониным. Он был за старшего, а я, хоть и отдавал должное отсиженному им, сохранял независимость. Часто он нервничал, доходило до ругани, но, как и все, что делал Ивонин, ругань его была не настоящая. Его поведение и выходки напоминали переводные картинки: несерьезно и быстро смывается. Настроение в камере менялось ежечасно. Потом я перестал обращать на него внимание.
И тут заводят к нам третьего: высокий, молодцеватый брюнет лет за сорок. Дверь закрыли, он секунду помедлил и решительно шагнул к вешалке: «Рубашкам можно найти другое место». Снял рубашки и повесил свое пальто — жест довольно бесцеремонный. Рубашки были Ивонина. Тут бы ему и проявить характер, но он только нахмурился и промолчал. Поджал хвост. Молодец среди овец, а среди молодца — сам овца. Его сразу стало незаметно. Рявкнет иной раз ни с того ни с сего: просто в воздух, на Брежнева или на одного из нас, но мы, если и удостаиваем ответа, то галантно с иронией. Ивонина нельзя было принимать всерьез. Эдик Леонардов — так звали нового — был неизменно вежлив и выдержан. Мы быстро сошлись, Ивонин отстранился от нас, даже на прогулку ходил один. Если мы шли на прогулку,
он оставался в камере. Резкость и бахвальство при Леонардове были невозможны, Ивонин его побаивался, а иначе вести себя не мог. Что-то он все хмурился, досадовал про себя. Однажды, когда Ивонин ушел на прогулку, а мы остались, Эдик сказал: «Ты с ним осторожней — темная лошадка». Что его насторожило — не знаю, но спорить не стал. Леонардову можно было верить.Он чрезвычайно располагал к себе. С ним было легко. Вначале он показался бесцеремонным, но это не походило на наглость. Рубашки он снял правильно — занял принадлежащее ему место. Это нам следовало помочь ему устроиться, но мы только молча смотрели на него, поэтому он стал располагаться по справедливости. Камера — твой дом, дом каждого из нас, здесь не принято церемониться, тут ценятся жесты простые и правильные. Что правильно, Эдик знал лучше меня и Ивонина с его полгодом на зоне. Мы-то по первому разу, а Эдик — пятый. Пятая ходка, как тут говорят. Однако ничем не выпячивался, держался ровно, далек был от того, чтобы прихвастнуть или подразнить кого-то. Это было ему совершенно несвойственно. Все, что он говорил, не вызывало сомнений, ничему не противоречило в нем. Исключительно цельная натура и добрый, судя по всему, человек. Мата от него не помню.
Леонардов никогда в общепринятом смысле не работал. Его стихия — всякого рода подпольный бизнес, «дела». Где бы ни числился, на работе его видели редко или не видели совсем. О «делах» слишком не распространялся, но из разговоров я понял, что это были всевозможные коммерческие махинации, валюта, контрабанда — делал деньги. Чувствовался размах. Крупный, матерый махинатор. Это представление складывалось не столько из его довольно скупых признаний, сколько из образа жизни и привычек. Главные увлечения — бега и карты. Играл крупно. Но умел не разоряться. Даже когда проигрывал в пух, несколько тысяч всегда лежали дома, это были неприкосновенные деньги — бытовые расходы. На игру добывал от новой операции. Он еврей, но стяжательства ни на грош. Никогда ничего не копил, деньги нужны ему только для игры, В крупной игре он видел смысл и азарт своей жизни. Есть у него то ли жена, то ли сожительница — милая добрая женщина, кажется, главный редактор какого-то отраслевого журнальчика. Его деньги ей не нужны, она сама неплохо зарабатывает и отложенное им на черный день никогда не трогает, совсем не касается, ибо знает их происхождение, да и нужды не испытывает. Понадобилась ей как-то срочно тысяча на дубленку, а Эдик третий день в игре, дома не видно. Знала, где его можно найти, разыскала. «Возьми, — говорит Эдик, — ты же знаешь, в серванте лежат». — «Нет, я сама не могу». Пришлось прервать игру, взять такси и скорее обратно. Понимающий человек знает, какая это жертва для картежника оторваться от игры, но ради этой женщины Эдик готов на все, кроме одного: не может совсем бросить карты. Он очень нежно говорил о ней: никогда себе ничего не купит, в магазин только за едой, странная, по нашим понятиям, женщина. Не то чтобы не ценила красиво одеться или была безразлична, а все ей некогда, думает, что у нее нет вкуса. Может, так и есть, во всяком случае, одевал ее Эдик. Он в барахле дока, и все ее размеры знает наизусть, сам покупал ей все, вплоть до чулков и бюстгальтеров. По тому, как светлело его лицо, видно было, что делал он это с удовольствием. В свободное время — домосед, все больше по хозяйству да с сыном. Ни вино, ни женщины его не интересуют. Одна только страсть — игра. Женщина примирилась с судьбой, каждый раз ждет его с очередного срока. Отними у него эту единственную слабость — и по всем понятиям был бы идеальный муж. Но любила бы она его? Это для меня вопрос. Думаю, что не так бы любила. Не было бы в нем терпкости, того романтического куража, который исходит сейчас от его сильной, полетной фигуры.
В денежных аферах его, сколько могу судить, не было воровства, они не вызывали у меня чувства брезгливости. Это чистый в человеческом плане бизнес, никого из людей Леонардов не обворовывал и не обижал. Кому плохо от того, что кто-то промышляет валютой или контрабандой? Есть спрос — и он удовлетворяет его, кто страдает от этого? Это невыгодно только абстрактному государству, которое не может или не желает обеспечить общественную потребность. Почему нельзя пренебречь таким государством, которое пренебрегает интересами людей? Это, как тут говорят, «не западло».
Пятый раз арестован Леонардов по довольно тяжелым статьям, а я не видел в нем преступника — такой преступник симпатичнее многих законопослушников.
Перед арестом он числился слесарем при каком-то министерстве. Арестовали совершенно неожиданно, он не знал, на что и подумать. Было за что — это он, конечно, знал, но не все же им стало известно, а что именно — не мог сообразить. Известно как начинает следователь: «Слушаю вас». Два месяца молчал Леонардов, каждый день вызов и один и тот же вопрос и тот же ответ: «Что вы хотите слушать?» Следователь не может бесконечно тянуть, у него свои сроки, как-то надо сдвигать с мертвой точки. В конце концов он намекает, о чем бы хотел поговорить. Картина сразу проясняется. «Вот по какому делу, — соображает Леонардов, — там были заняты такие-то люди, на него могли выйти только через них — значит, кого-то взяли и тот раскололся». Выходит, вся эта операция следователю известна, артачиться нет смысла. КГБ зря не берет. Мне говорили об этом в предыдущих камерах. Эдик по собственному опыту держался такого же мнения. Теперь ничего не остается, как бороться за минимальный срок. Первый шаг — чистосердечное признание. КГБ любит откровенность, да и какой следователь не любит, но по сравнению с прокуратурой или ментами у следователя КГБ важное преимущество; он держит слово, с ним можно договариваться и торговаться. Главное, для следователя КГБ — не посадить, а вскрыть канал связи с заграницей и взять у преступника больше денег. По этим параметрам оценивается его работа и ради этого он идет на уступки. Леонардов решил разыграть эту карту. Он знал, что по этому делу с учетом прошлого — ставка 10 лет. Но несколько лет можно выиграть, скостить срок. Не давая никаких показаний, он предлагает следователю письменное чистосердечное признание. Следователь охотно дает стопку бумаги. Кажется, речь шла даже о явке с повинной, это меня удивило: «Какая явка с повинной, если ты уже два месяца под арестом?» Оказывается, такое возможно, если ты не давал показаний, не врал, не отрицал, не путал следствие, но до сих пор молчал, то первое полное признание может быть квалифицировано как явка с повинной, смягчающее обстоятельство. В камере Эдик исписал 58 листов. Ничего, конечно, не скрыл из того, что наверняка уже было известно из показаний расколовшихся соучастников, восстановил доподлинную картину своего участия, точно выделил все эпизоды, даты имена. Рассчитав нанесенный государственный ущерб, свою наживу, глубоко раскаиваясь, обещал все возместить сполна. По существу, он со знанием дела написал на себя обвинительное заключение. Следователю оставалось только подредактировать. Через несколько дней приносит. Следователь протягивает руку к бумагам. «Одну минуту, — говорит Леонардов, — я свое обещание сдержал, теперь за вами слово».