Мой год отдыха и релакса
Шрифт:
Но по крайней мере Тревор был искренним и наивным в своей браваде. Его не ужасали собственные амбиции, как тех хипстеров. И он умел манипулировать мной – я невольно уважала его за это, хотя и ненавидела по этой же причине.
Мы с Тревором общались, когда я соскользнула в спячку. Кажется, однажды, еще в самом начале, я звонила ему, находясь под черной вуалью амбиена, но не помню, ответил ли он. Мне нетрудно представить, что он нырнул в проблемную вагину сорока-с-лишним-лет, выбросив из головы все мысли обо мне, как в бакалее, не замечая этого, проходишь мимо полок с коробочками макарон с сыром или маршмеллоу. Я была для него вроде тех коробочек. Чепухой. Я не стоила траты калорий. Он говорил, что предпочитает брюнеток. «Они позволяют мне оставаться самим собой, – утверждал он. – Блондинки отвлекают. Так что твоя красота – это как ахиллесова пята. Слишком уж все очевидно. Я не хочу тебя обидеть. Но это
Лет с пятнадцати я разрывалась между желанием выглядеть как избалованная белая американка, какой и была, и нищей бродяжкой, какой я себя чувствовала и какой стала бы, если бы у меня хватило смелости. После окончания колледжа я делала покупки в «Бергдорфе», «Барни» и дорогих винтажных бутиках в Ист-Виллидж. Результатом стал потрясающий гардероб, мой главный профессиональный капитал. Я без труда спикировала в галерею «Дукат», одну из дюжины галерей «изящных искусств» на Двадцать первой улице Вест-Сайда. У меня не было амбициозных планов стать куратором, карабкаться вверх по карьерной лестнице. Я просто пыталась как-то проводить время. Я думала, что если стану делать что-то нормальное – например, удержусь на работе, – то выморю из своей души ту часть меня, которая ненавидит все. Будь я парнем, возможно, занялась бы преступным бизнесом. Но я выглядела как модель на отдыхе. И оказалось чрезвычайно легко пустить все на самотек и никуда не стремиться. Тревор был прав насчет моей ахиллесовой пяты. Моя красота загнала меня в ловушку в мире, где выше всего ценится внешность.
Наташе, моей начальнице в «Дукате», было чуть за тридцать. Он взяла меня в галерею сразу, когда я пришла на собеседование. Мне было тогда двадцать два, я только что окончила учебу. Почти не помню наш разговор, но знаю, что я была в кремовой шелковой блузке, облегающих черных джинсах, туфлях без каблука – на случай, если я окажусь выше Наташи, что и подтвердилось, я была на полдюйма выше, – и крупных зеленых стеклянных бусах, которые набивали мне на груди синяки, когда я сбегала по лестнице в подземку. Я знала, что мне нельзя явиться на собеседование в платье или выглядеть чрезмерно стильно или женственно. Это вызвало бы только снисходительную усмешку. Наташа носила каждый день одно и то же – блейзер от Сен-Лорана и узкие кожаные штаны. Никакой косметики. Она была из тех загадочных этнических женщин, каких можно встретить почти в любой стране мира от Стамбула, Парижа, Марокко, Москвы до Нью-Йорка, Сан-Хуана или даже Пномпеня, различие будет лишь в прическе. Она легко говорила на четырех языках и, как я слышала, когда-то была замужем за итальянским аристократом, каким-то там бароном или графом.
Предполагалось, что искусство, которое представляла галерея «Дукат», должно провоцировать, разрушать устои, шокировать и эпатировать, но на самом деле здесь была только консервированная контркультурная фигня, «панк, но с набитым кошельком», ничего духоподъемного. Посетив галерею, можно было зайти за угол и купить уродующий тебя прикид от «Ком де Гарсон». Наташа наняла меня на роль мелкой сошки, и тех небольших усилий, какие я вкладывала в работу, было достаточно. Я была стильной конфеткой. Модным элементом интерьера. Я была сучкой, которая сидела за столиком и игнорировала тебя, когда ты входил в галерею, отпадной телкой с надутыми губками и в непонятных и крутых авангардных нарядах. Мне было велено изображать немую, если мне кто-то задаст вопрос. Увиливать, увиливать. Никогда не показывать прайс-лист. Наташа платила мне 22000 долларов в год. Не получи я наследства, должна была бы искать работу, где платят больше. И мне, вероятно, пришлось бы снимать в Бруклине жилье с кем-то на пару. Мне повезло, у меня были деньги моих умерших родителей, я понимала это, но все равно это вызывало у меня депрессию.
Звездой у Наташи был Пин Си, мохнаторылый двадцатитрехлетний парень из Даймонд-Бара, что в Калифорнии. Она считала его хорошим приобретением, потому что он был американцем с азиатскими корнями и его выгнали из Калифорнийского художественного института за стрельбу из ружья в студии. Он мог стать для галереи статусной фишкой.
– Я хочу, чтобы галерея стала более интеллектуальной, – объясняла Наташа. – Рынок все дальше отходит от эмоций. Теперь ставка на процесс, идеи и бренды. Мужественность, например, в явном тренде.
Работа Пин Си появилась в «Дукате» в рамках вернисажа под названием «Тело материи»; это была живопись брызгами а-ля Джексон Поллок, летевшими из его собственного эякулята. Он утверждал, что вставил крошечную дробинку с порошковым красящим пигментом в кончик своего пениса и мастурбировал на большой холст. Своим абстрактным картинам он давал броские названия, словно за каждой скрывался некий глубокий и темный политический смысл. «Кровавый прилив», «Зима в городе Хошимин», «Закат солнца над улицей Змея в Боснии». «Обезглавленный палестинский ребенок».
«Прочь бомбы. Найроби». Все это была дребедень, но людям нравилось.Наташа особенно гордилась «Телом материи», потому что все художники были моложе двадцати пяти лет и она открыла их сама. Наташа считала это доказательством ее дара открывать гениев. Единственная работа, которая мне понравилась на том вернисаже, принадлежала девятнадцатилетней Аиле Марвази, которая училась какое-то время в Институте Пратта: огромный белый ковер от «Крейт энд Баррел» с кровавыми следами ног и широкой кровавой полосой. По замыслу художницы, по нему словно протащили окровавленное тело. Наташа сказала мне, что кровь на ковре была человеческая, но в пресс-релизе об этом не написала.
– В Китае, кажется, можно заказать по интернету что угодно. Зубы. Кости. Части тела.
Кровавый ковер был оценен в 75 000 долларов.
Серия «Липкая пленка» Энни Пинкер состояла из мелких предметов, завернутых в пищевую пленку. В одной работе были крошечные марципановые фрукты и цепочки для ключа с лапками кролика, в другой – засушенные цветы и презервативы. Использованные и скрученные женские прокладки и резиновые пули. Бигмак с жареной картошкой и дешевые пластиковые четки. Молочные зубы художницы (во всяком случае, так она утверждала) и шоколадное драже «Эм-энд-Эмс» с рождественскими мотивами. Дешевые трансгрессии, доходившие до 25 000 долларов за штуку. Еще там висели большие фотографии манекенов, задрапированных в ткань мясного цвета, – автор Макс Уэлш. Этот был полным кретином. Я подозреваю, что он трахался с Наташей. В углу на низком постаменте стояла небольшая скульптура братьев Брахамс – пара игрушечных обезьянок, сделанных из лобковых волос людей. У каждой обезьянки, несмотря на шерсть, была заметна маленькая эрекция. Пенисы были сделаны из белого титана; в них были встроены камеры, направленные так, чтобы снимать промежность зрителя. Снимки выкладывались на веб-сайт. Пароль для входа на сайт, чтобы посмотреть снимки, стоил сто долларов. Сама пара обезьянок стоила четверть миллиона.
На работе во время перерыва на ланч я обычно дремала часик в кладовке под лестницей. «Дремала» – детское слово, но именно так и было. Тональность моего ночного сна часто менялась и отличалась непредсказуемостью, но всякий раз, когда ложилась вздремнуть в кладовке, я проваливалась прямо в черную пустоту, бескрайнее пространство небытия. В том пространстве я не ощущала ни испуга, ни подъема. У меня не было никаких снов. Никаких мыслей. Если бы у меня появилась какая-то мысль, я бы ее услышала, и ее звук вновь и вновь отзывался бы эхом, пока не исчез, поглощенный тьмой. Но ответа на нее не требовалось. Никакой пустой беседы с самой собой. Все было спокойно и мирно. Отверстие в шкафу обеспечивало стабильный приток воздуха, подхватывавшего запах свежего белья из соседнего отеля. Работы никакой не было, ничего, на что мне пришлось бы реагировать, тратить усилия, вообще ничего. И все же я сознавала небытие. Иногда мне снилось, что я просыпаюсь, и я чувствовала себя хорошо. Была почти счастлива.
Но реальное пробуждение было ужасным. Вся жизнь проносилась перед моим взором наихудшим образом, мозг сам собой наполнялся отвратительными воспоминаниями, и каждая мелочь приводила меня туда, где я была. Я пыталась припомнить что-то еще – более удачную версию, может, счастливую историю или просто такую же неудачную, но иную жизнь, которая все же была бы другой в этом новом варианте, – но это никогда не срабатывало. Я всегда оставалась собой. Иногда я просыпалась с мокрым от слез лицом. Хотя на самом деле я плакала только раз, когда будильник в моем сотовом вытащил меня из небытия. Тогда мне пришлось вскарабкаться вверх по лестнице, взять кофе на крошечной кухне и стереть из уголков глаз песчинки и грязь. Я всегда медленно приспосабливалась к флуоресцентному освещению.
Примерно год у нас с Наташей все шло хорошо. Больше всего ее расстроило то, что я заказала неправильные ручки.
– Почему у нас такие дешевые, скрипучие ручки? Они слишком громко скрипят. Неужели ты не слышишь? – Глядя с упреком, она встала передо мной.
– Извини, Наташа, – проговорила я. – Завтра я закажу другие, более тихие.
– Курьер «Федэкс» уже доставил почту?
Я редко могла ответить на такой вопрос.
Когда стала бывать у доктора Таттл, я спала в рабочие дни по четырнадцать-пятнадцать часов плюс еще час во время обеденного перерыва. В выходные я пробуждалась лишь на несколько часов. Да и в часы бодрствования я не совсем просыпалась, а пребывала в тумане, находясь между реальностью и сном. На работе я была ленивой, неряшливой, бестолковой, пустой. Мне это нравилось, но что-то делать стало проблематичным. Когда люди что-то говорили, мне приходилось мысленно повторять сказанное, чтобы смысл дошел до сознания. Я пожаловалась доктору Таттл на трудности с концентрацией внимания. Она сказала, что это, вероятно, из-за «тумана в мозгах».