Мой рабочий одиннадцатый
Шрифт:
— Орлов!
Движение бровью. Клейкие глаза смотрят с обычной насмешкой, рука тянется ко рту принять очередную скорлупку.
— Орлов! Сейчас же убери семечки.
— Чо я...
— Встаньте, Орлов.
— Чо в тюрьме, чо...
— Или работайте, или идите из класса...
Медленно и продолжая лузгать семечки, он идет к дверям, останавливается, громко щелкает скорлупкой, пнув дверь, выходит.
Так чем вы, Владимир Иванович, отличаетесь от Василия Трифоныча? Ничем. Что делать? А как поступил бы Борис Борисович?
Итак, революция 1848 года во Франции была первой волной той бури, которая прокатилась
— А ты, джентльмен, почему не пишешь? — сказал я, подходя к вертячему Нечесову.
— Бумаги нету...
— Возьми где-нибудь и пиши.
Нечесов точно ждал такого предложения, цапнул тетрадку с парты Чуркиной, но с той же стремительностью, с никак не ожидаемой ловкостью она выдернула тетрадку и стукнула его книжкой по голове.
— Ого! Дерется!
— А ты не цапай!!
— Чуркина! Одолжите ему листок.
— Счас, — ответила она и, просунув руки в парту, вытащила несолидный дерматиновый портфельчик, с какими в деревнях ходят в первый класс; порывшись в нем, достала новую голубую тетрадь. — Ну, ты, кулема, на, — сказала она, сердито усмехаясь.
— Завтра еще неси, — ответил Нечесов.
— Ладно, принесу, пожертвую копейку...
Однако и с тетрадью Нечесов писать не стал.
— Нечесов, почему...
— А что писать-то? И так все ясно...
Обычной своей скороговоркой:
— Можно вопрос?
— Да.
— Зачем нам история?
— Вот тебе на... Чтобы знать законы развития человечества.
— А что знать-то? Воюют да мирятся.
— Как ты быстро. Ну, а историю своего народа хотя бы знать не надо? И вообще, что за глупый вопрос? История изучает причины...
— Я по-другому читал!
— Как?
— Там сказано: «История — попытка придать смысл бессмысленному...»
— Так, по-твоему, человечество развивается без всяких законов?
— Конечно. Какие законы? Живут, и всё...
— Хорошо. А разве нет прогресса человечества? Нет классовой борьбы? Почему же мы по сию пору не ходим в шкурах?
— Вот я и говорю: воюют да мирятся. Опять воюют... И в шкурах ходят. Вот эти, — указал на Осокину, — всех зверей на шапки перевели... На воротники...
Поговори с таким! Откуда же он эту формулу взял? Неужели читал Ирибаджакова «Клио перед судом истории»? Кажется, там я встречал что-то о теориях бессмысленности истории. А ведь, в общем, он не дурак. Чувство юмора. Сообразительность...
Вся эта сцена заняла две минуты, но я уже с трудом вернулся к рассказу, снова говорил и чувствовал с возрастающим раздражением — объясняю для стен. Помните у Гоголя: не вытанцовывается на заколдованном месте, и всё тут. И слова даже ползли теперь унылые, казенные: очнулся — слово в слово повторяю учебник. Стыдно: вдруг следят? Обежал класс взглядом, и даже жарко стало. Вот же, под носом у меня, сидит этот тихий отрок Столяров. Столяр Столяров... И опять прилежно читает учебник. Вот уж подлинно в тихом омуте...
— Столяров! Столяров! Сейчас надо слу-шать!
От толчка Гороховой он вздрогнул, удивленно взглянул на нее, на меня и улыбнулся, вежливо так и словно бы болезненно, однако учебник не закрыл, и тогда она, алея на обе щеки, сама захлопнула книжку.
— Столяров! Если это будет повторяться, можешь не ходить на мои уроки. Сиди в коридоре и читай... Безобразие!..
Опять звонок! И все
насмарку. Скорее к доске. Записать задание. Надо это задание писать перед объяснением, иначе все время буду опаздывать, писать под звонок.— Урок не кончен! Не кончен! Записать задание!
Ах, как все неудачно! Закрываю план, руки дрожат, в журнале прыгают строчки. А в классе шум, визг. Вошедший Орлов кинул в девчонок горсть ослюнявленной скорлупы. Негодяй! Пристально гляжу на него. Не замечает. Стоит боком, вытащил сигарету. Еще не легче! Закуривает.
— Орлов!
— Да что я опять!
— Ты что, с ума сошел? Курить...
— Счас выйду.
— Убрать сигарету!
Идет прочь... Ленивая походочка. Сальные немытые волосы ниже воротника, брюки в той манере, которую только такие и носят, какими-то колоколами, раструбами от колен, на правой штанине заплата, приштопана толстыми белыми нитками.
Следом идет к выходу Столяров, и ничем он на него не похож, шея тонкая, торчат в стороны сочни ушей, хлипкая спина в клетчатой рубашке, стоптанные вкось каблуки дешевых ботинок. Дитя... А какой?
— Столяров! Если ты еще будешь читать учебник...
Никакого внимания. Идет себе — не оборачивается.
— Сто-ля-ров!
— Эх вы! — сердито говорит вдруг Чуркина. Оборачиваюсь. Глядит на меня февральскими глазами. — Он же глухой! Совсем!
Спасибо Чуркиной — она помогла мне что-то понять. И очень все просто: пока я не узнаю каждого, с ними не найти общего языка. Ну неужели я сам не мог догадаться, что этот мальчишка Столяров необычен: иногда отвечает невпопад, всегда напряженно смотрит тебе в рот. Глухой! Нет, не он глухой, а я, раз не смог понять этого мученика и даже зачислял в отпетые хулиганы. Какой же разговор может быть об авторитете? Такое надлежало узнать в первый день. А ведь они молчали, они меня испытывали. И сегодня вынесли мне приговор, который выразила эта Чуркина: «Эх вы!» Изучать каждого? Не слишком ли? Станет ли та же сердитая Чуркина посвящать меня в свою жизнь, и надо ли это? Ходят в школу, учатся, успевают — достаточно. Не могу же я быть нянькой, прислугой и ментором каждому?
В конце концов, за классное руководство платят всего-навсего десять рублей... У них своя жизнь — у меня своя, и каждый должен сам отвечать за собственные ошибки... Тогда что же я за руководитель?
Эти мысли донимали меня весь вечер, и я ушел из школы, тяжело нагруженный ими, так ничего и не разрешив, но склонившись все-таки более к мысли: «Я не нянька, здесь взрослая школа, мое дело требовать, и баста». И хотя, конечно, я не успокоился, это помогло мне переключиться на другие дела. Так, например, уже на трамвайном кольце, я вспомнил, что поужинать у меня нечем, даже хлеба осталось чуть, и тот, наверное, засох, и я заторопился — успеть в соседний гастроном до закрытия.
Успел. В магазине было светло и пусто. Продавщицы убирали витрины. Пышная заведующая, молодящаяся дама в красной мохеровой шапочке, с жирным от крема лицом и торчащими разделенно загнутыми ресницами, кисло взглянула на меня и ворча ушла за перегородку, устало переставляя ноги, натуго обтянутые лакированными сапогами. В магазине, кроме меня, был всего один покупатель — короткий, нетрезвого вида человек в грязной поддевке и в таких же грязных брюках с напуском на кирзовые сапоги. Пьяные, белые глаза. Человек хрипел, обращаясь к продавщицам: