Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мой взгляд на литературу
Шрифт:

Не умалю, пожалуй, достоинств Уэллса, заявляя, что для меня это уже лишнее – и вновь не по каким-то нравственным или даже морализаторским соображениям, поскольку на зачатки жестокости, содержащиеся во всяком цивилизованном бытие, писатель, особенно нашей эпохи, глаза закрывать не имеет права. Дело в том, что эта вампироподобная физиология марсиан является вдвойне излишней. Сначала, в плане чисто естествоведческой рефлексии, потому что слишком невероятно, чтобы организмы, возникшие внутри одной эволюции планетарной жизни, могли бы служить кормом организмам, сформированным в лоне другого эволюционного порядка. Даже на Земле, с ее единственным, имеющим общие корни, эволюционным древом, представители не каждого вида животных могли бы питаться любыми другими, а что уж говорить, когда изоляция космического масштаба делает взаимно чуждыми анатомию и физиологию существ, возникших полностью независимо друг от друга. В конце концов, хоть это прозвучит тривиально, естествовед знает, сколь низкую калорийность имеет кровь в качестве корма; существо размером с человека или марсианина должно было бы употреблять, по меньшей мере, более десяти литров крови в сутки, чтобы жить, а уж введение этой крови в сосуды непосредственно биологически полностью невероятно. Но эта претензия, затрагивающая веризм, трактуемый чисто научно, имеет второстепенный характер. Значительно более существенным кажется мне, что буквальная кровожадность марсиан в ее живописном описании в художественном отношении является полностью излишней и тем самым представляет единственный, как я думаю, дешевый, ибо преднамеренно рассчитанный на шок, повествовательный эффект.

Наверняка речь идет здесь о вопросах композиционного вкуса, для которых никаких критериев, поддающихся проверке, не существует.

В конце этой части замечаний я позволю себе смелость имперсонации: если бы это я писал «Войну миров», я приказал бы марсианам изучать людей, хотя бы и в вивисекциях, но не вводил бы «потребительского» мотива, и, кроме того, что более важно, не делал бы целью захватчиков покорение человечества, того покорения, которое для нас, современных, так поразительно детально близко к человекоубийственному плану фашистов.

Я скорее всего сделал бы понятным, достаточно наглядным только само военное столкновение, а цели марсиан скрыл бы от людей, делая их нераспознаваемыми для них. Я приписал бы марсианам не план сокрушения цивилизации с целью порабощения землян и превращения их в «резервуар продовольствия», а какую-то иную цель, отличающуюся от понятных человечеству. Если кто-то хочет понять, какая пропасть понимания отделяла бы людей от марсиан, пусть подумает, например, о том, что когда выселяли все население архипелага, на котором должно было произойти испытание американской водородной бомбы, туземцы наверняка ничего не поняли из того, что происходит, хотя в одну минуту их лишили вековечной территории и наследия. Поэтому в этом моем гипотетическом произведении марсиане действовали бы так же, как в уэллсовском сочинении, но только чтобы от людей отделаться, чтобы им люди не мешали в их настоящих целях, базой которых должна была послужить Земля. Основанием такой сюжетной линии было бы предположение, согласно которому различие в уровнях развития цивилизации приводит к противоречивой беспорядочности целевых начинаний, или результатом радикально отличающихся направлений коллективного усилия является ассиметричное непонимание: младшие в истории могут не понять в ней старших из-за отсутствия необходимой для этого информации, и даже просто понятий. Такой план кажется мне историозофически более рациональным, художественно же достаточно издевательским в том смысле, что земная цивилизация должна быть «всего лишь убрана» захватчиком, будучи ему помехой, и исключительно поэтому – быть жертвой уничтожения. Однако я ясно отдаю себе отчет в некоем антиисторизме моих замечаний: такая концепция во времена Уэллса была еще нереальна.

Уэллс оказался слабее в более поздних книгах, хотя среди них не было недостатка в произведениях, полных изобретательности, но он уже никогда не создал панорамы столь широкой, наделенной такой глубиной и тем самым столь устойчивой к уничижительному действию прошлого, причем осмелюсь думать, что знаю, почему так произошло. В дни торжественно празднуемого юбилея правления королевы Виктории, то есть в апогей викторианства, когда Британская империя была главной силой планеты, в центре этой абсолютной, застойной самоуверенности, когда преобладал полный удовлетворения от достижений оптимизм девятнадцатого века, Уэллс, чтобы разорвать эти застывшие, узкие горизонты, наносил очередные удары этноцентрической надменности своих современников. Первый – во времени – романом «The Time Machine», в котором показал бренность, а значит и мимолетность эпох и социальных порядков, то, что они гибнут, хотя в каждом поколении имеются незыблемые основы; вместе с тем чудовищной экстраполяцией он перечеркивал порядок, который застал – буржуазию и пролетариат, перерождая их в элоев и морлоков.

Второй удар был нанесен в пространстве именно «Войной миров». В этом романе мы находим в виде цитат из мнимых научных журналов утверждения, что результат, а также способ действия марсиан – это не только свойство иной внеземной культуры, но, вместе с тем, это будущее самого человека.

И значит, эту главнейшую мысль он двукратно облекал в форму аллегории, реалистической своей фактурой.

Картинами этими он наносил удар по окаменелости викторианства, будто Архимед от литературы ища такую точку опоры, чтобы сдвинуть с места инертность всеобщего мышления. Но этого ему потом стало мало; из визионера-художника, из отрезвителя, говорящего аллегориями, он превратился в активиста общественного мелиоризма. Поэтому его интеллект так подчинил себе его мастерство, что даже начал плодить произведения – беллетризованные трактаты, социальные утопии и антиутопии, критично-рациональный заряд которых подавлял независимость воображения (как, например, в «Первых людях на Луне», книге явно направленной против земных порядков и именно через эту открытость распадающейся в повествовании на куски – или более фантастические, или чисто дискурсивные). Благородство этих произведений достойно уважения, но именно это намерение сделало, в конце концов, самого Уэллса в его писательском творчестве утопистом, в том прямом смысле, что он поступал так, будто верил в возможность изменения мира – литературой. Мечты эти, самые честолюбивые, которые может выработать писатель, являются, к сожалению, только мечтами. Своим поздним книгам Уэллс сломал хребты, взваливая на них тяжести, которых они не могли выдержать – отказываясь от воображения в пользу истины, превращая книги в инструменты непосредственного, выразительного воздействия, переубеждения, уговаривания и поучения. Так он предпочел указания и директивы силе художественного слова, лекции – искусству, вступил в социологическую, антропологическую дискуссию на всех ее фронтах, создал также произведения значительные, как хотя бы свою «Историю мира», но не создал уже ни одного романастоль великого, как «Война миров». Поэтому можно сказать, что он пожертвовал свое творчество, свой талант миру способом, который немного мог дать этому миру реальной пользы – но ведь он пожертвовал тем, что было в нем лучшего и высшего качества; и убеждал, наставлял, воевал словом – чтобы в конце жизни погрузиться в глубокий пессимизм относительно дальнейших судеб нашего вида, потому что дождался освобождения атомной энергии в мире, в котором никто или почти никто не хотел его выслушать.

Результат этой жертвы, распределенной на несколько десятков лет деятельной жизни небывало, морально безупречной, – оказался, как уже говорилось, утопическим. Столь сильно желая помочь людям – литературой – Уэллс, собственными же усилиями эту литературу разрушил, а взамен не смог дать ничего равноценного.

Этот вывод, конечно, не более чем гипотеза и я могу ошибаться, ведь я выражаю только собственные убеждения. Согласно им, от литературы следует требовать много – но в меру. Чрезмерные требования убивают ее так же, как и минимальные, преображающие ее литературу в пустое развлечение.

На разрешение второй по очереди загадки – названной в начале этих замечаний, – почему не только сам Уэллс, но и никто после него не поднял проблему перспектив цивилизации, инициируемую «Войной миров», я покусился несколько лет назад, когда писал монографический труд о science fiction [148] .

Выводов, которыми я заполнил там почти тысячу страниц, я здесь не изменю и не повторю, приведу в виде краткого наблюдения только то, что в названной монографии забыл сказать. Хотя представленные в той моей книге факторы историко-литературной, коммерческой природы, а также другие, которых я не назову, участвовали в процессе вырождения фантастики, пока она не опустилась до уровня художественного китча и интеллектуальной дешевки, – справедливости ради придется отметить, что за без малого девять десятков лет, которые отделяют нас от возникновения «Войны миров», цивилизационная ситуация изменилась на 180 градусов – то есть перевернулась. Уэллс писал в мире, застывшем до неподвижности, и, что самое важное, убежденном в собственном постоянстве, в том, что он не будет подвергаться ни катаклизмам, ни метаморфозам. Поэтому его первые, самые замечательные произведения были открытием горизонтов, предсказанием приближающихся потрясений цивилизации.

148

Lem S., Fantastyka i futurologia. T. 1 i 2. – Krakоw: Wydawnictwo literackie, 1970.

Имеется перевод на русский язык: «Лем С., Фантастика и футурология», в 2 кн. – М.: ООО «Издательство АСТ»; ЗАО НПП «Ермак», 2004 («Philosophy»), 591 с. и 668 с.

Зато мы живем в мире, в котором нет ничего столь надежного, как то, что завтра не будет повторением дня сегодняшнего. Осознание изменения, в его нарастающем ускорении, которое и само не проявляет тенденции к застыванию, не удается остановить на границе, намеченной всеобщим согласием, это осознание является уже всеобщим свойством.

И потому, когда речь идет о задачах литературы, мы не можем включить в этот перечень задачи, которые стояли перед Уэллсом. Нельзя разбудить уже разбуженного или повторно открыть Америку.

Следовательно, «Война миров» может иметь только эпигонские продолжения, настолько историософически беспредметные, что искать сегодня источники катастрофы человечества в каких-либо звездных далях – это то же самое, что освещать себе дорогу спичками в свете юпитеров. Проблематика гибели цивилизации, а также проблематика инопланетного разума, безусловно, могут быть атакованы литературно, но не в том направлении, которое указал им Уэллс. Собственной мощью, ее ростом, мы угрожаем себе, поэтому что нам до аллегорических романов, которые инфантильно хотят повернуть реку истории палкой? Уэллс – повторюсь – предсказал Гигантское и Непрерывное Изменение в эпохе полного застоя. Мы, живущие именно во время этого Изменения, не можем уже обращаться за помощью к отцу и учителю жанра. Мы можем только восхищаться его юношеским произведением, учиться содержащейся в нем добросовестности, строгому порядку изображения, упорядоченного искрящейся властью разума, поскольку всяческое другое, называемое свободным, фантазирование, в сущности, является таким побегом от горячих вопросов мира, который собственному дезертирству противоречит.

Послесловие к «Убику» Ф. Дика

Перевод Язневича В.И.

Никто в здравом уме не ищет психологического оправдания преступлению в детективных романах. За этим следует обратиться к «Преступлению и наказанию». Инстанцией высшего уровня по сравнению с Агатой Кристи является Достоевский, но никто в здравом рассудке не будет по этой причине высказывать упреки романам английской писательницы, поскольку они пользуются полномочиями развлекательной литературы, и задачи, которые ставил перед собой Достоевский, им чужды.

Аналогичный переход от литературных упрощений к художественной полноте не удастся выполнить, если кого-нибудь science fiction не удовлетворяет в качестве раздумий над будущим и цивилизацией, ибо над этим жанром нет высшей инстанции. В этом не было бы ничего плохого, если бы американская фантастика не претендовала, используя факт своей исключительности, на место на вершинах мысли и искусства. Раздражает претенциозность жанра, который отбивает упреки в примитивизме, ссылаясь на свою развлекательность, а едва такие упреки затихнут, возобновляет свои притязания. Будучи одним, но выдавая себя за другое, science fiction занимается мистификацией, впрочем, с молчаливого согласия читателей и издателей. Заинтересованность фантастикой в американских университетах ничего не изменила в этом состоянии вещей – вопреки тому, на что можно было бы надеяться. Рискуя crimen laese Almae Matris [149] , ради истины надо сказать, что критические методы теоретиков литературы выявляют свою беспомощность относительно основанных на мистификации тактик science fiction, но нетрудно понять причину этого парадокса. Если бы проблематике преступления были посвящены исключительно произведения типа сочинений Агаты Кристи, то на какие, собственно говоря, книги должны были бы ссылаться хоть бы и наимудрейшие критики, чтобы доказать детективной литературе ее умственное убожество и художественную посредственность? Стандарты и ловушки качества устанавливают в литературе конкретные сочинения, а не постулаты критиков. Нет такой вершины теоретических рассуждений, которая могла бы заменить присутствие выдающегося произведения как высшего образца в жанре романа. Критические труды экспертов историографии не пошатнули позиции «Трилогии» Сенкевича, поскольку не было польского Льва Толстого, который посвятил бы эпохе казацких и шведских войн свою «Войну и мир». Одним словом, inter caecos monoculus rex [150] , там, где есть дефицит первостепенности, ее роль выполняет второстепенность, ставящая себе облегченные задачи и решающая их облегченными способами. О том, к чему приводит отсутствие таких произведений, больше чем сочинения говорит смена убеждений, что подтвердил Дэймон Найт, одновременно автор и уважаемый критик, в университетском периодическом издании «Science Fiction Studies». Он заявил, что ошибался, отказывая в уважении книге другого американца, ван Вогта, за невразумительность и иррационализм, потому что если ван Вогт пользуется огромной популярностью, то тем самымписательская правда должнабыть на его стороне, а задачу критика нельзя видеть в дискредитации таких творений во имя произвольных ценностей – если читающая публика не хочетих осознавать. Задача критика заключается в раскрытии тех черт сочинения, которым оно обязано популярностью. Такие слова в устах человека, который годами пытался преследовать дешевку в фантастике, это больше чем признание личного проигрыша – это диагноз общего состояния. Если даже многолетний защитник художественных ценностей сложил оружие, то что же могут в этой ситуации сделать менее значительные души?

149

Poslowie do Ubika Ph. Dicka, 1974 © Перевод. Язневич В.И., 2007

оскорбление кормилицы (лат.).

150

среди слепых и одноглазый – царь (лат.).

По сути дела нельзя исключить, что высокие слова Конрада о литературе как об «оценке видимого мира» станут анахроничными, что независимость литературы от моды и спроса станет чем-то вроде фантастики, и тогда то, что получит сразу одобрение, как бестселлер, будет считать себя тождественным тому, что есть самое ценное. Это весьма мрачные прогнозы. Культура любого времени является смесью того, что удовлетворяет вкусы и прихоти, а также того, что не выходит за осуждаемые пределы. То, что подчиняется вкусам, представляет развлечение, зарабатывая успех сразу же или никогда: ибо невероятно, что через сто лет приобретут славу сегодня непризнанные представление престидижитатора или футбольный матч. С литературой иначе. Ее создает социально происходящий естественный отбор ценностей, необязательно отодвигающий в тень сочинения, если они являются такжеразвлечением, но предающий их забвению, если они являются исключительноразвлечением. Почему так? Об этом можно много говорить. Если бы понимание человека как индивидуальности, требующей от общества и мира чего-то большего, чем немедленное удовлетворение, было уничтожено, то исчезла бы также разница между литературой и развлечением. Однако, поскольку мы все еще не отождествляем ловкости фокусника с личным выражением отношения к миру, то нельзя измерять литературную ценность числом продаваемых книг. Как же, все-таки это происходит: то, что менее популярно, может в беге на долгую историческую дистанцию сохраниться в отличие от того, что получает быстрое признание и может даже принуждать к молчанию своих противников? Происходит это в результате названного естественного отбора в культуре, удивительно похожего на отбор в биологической эволюции. Изменения на эволюционной сцене, благодаря которым одни виды сходят с нее в пользу других, редко когда являются результатом больших катаклизмов. Пусть потомство одного вида выживает на одну миллионную чаще, чем другого, и через какое-то время останется в живых только первый вид – причем различия в их шансах разглядеть вблизи невозможно. Так и в культуре; книги, в глазах современников так похожие друг на друга, что, собственно говоря, равны друг другу, расходятся через годы; красота простая, как проходящая, проигрывает со временем более сложной. Так возникают закономерности восхода и заката сочинений, придающие развивающее направление духовной культуре эпохи.

Поделиться с друзьями: