Моя летопись
Шрифт:
— Бабу нужно утопить, а она не топится. Эта дурища не топится.
Потом уставился на манекен.
— Что та-ко-е?! Отчего без головы?
Схватил с постели подушку и запустил в манекен.
— К черрррту!
Хлопнул дверью и застрекотал машинкой.
Наташа подбирала работу и плакала злыми слезами.
— Совсем одурел. Он скоро петухом запоет. А они требуют скорее конец. Так жить нельзя.
— Действительно нельзя, — согласилась я. — Брось эту жизнь и пойдем пить шоколад.
Пока пили шоколад, Алеша утопил свою бабу. Повесть была сдана вовремя.
Бедный Алешка.
Раз как-то встретила я его на площади. Он шел почему-то с палкой и громко сам с собой разговаривал. Выражение лица свирепое. Ясно было, что он поглощен каким-то персонажем из будущего романа. Он ничего не видел и не слышал. Моторы ревели, шоферы ругались, а он остановился посреди площади и гневно грозил палкой, по-генеральски кого-то мысленно распекая. Уж не будущий ли Петр орудовал своей дубинкой?
Когда я ему при встрече рассказала, как он шел по площади, он выпучил глаза.
— Это ты все врешь. Никогда со мной такого не бывало.
Последний год своего парижского бытия он сильно приуныл.
— Пора отсюда убираться. Поеду в Берлин. [206]
Друзьям признавался честно:
— Здесь больше делать нечего. Ни с кого ни гроша не вытянешь. Одной литературой не проживешь. Зовут в Берлин. Попробую.
Последней забавной штукой перед отъездом была продажа чайника. Чудный, большой, толстый белый фарфоровый чайник для кипятка.
206
С. 212. Поеду в Берлин. — Алексей Толстой с семьей уехал в Берлин в октябре 1921 г. (прим. Ст. Н.).
— Вот, пользуйся случаем, — сказал он мне. — Продаю за десять франков. Себе стоил двадцать. Отдам, когда буду уезжать, пока еще самим нужен. А деньги плати сейчас, а то потом и ты забудешь, и я забуду.
Заплатила.
После отъезда Толстых оказалось, что желающих набралось больше двадцати человек и все заплатили деньги вперед. А чайник, конечно, укатил в Берлин.
Рассказывали, как на берлинском вокзале долго разгружали их беженский багаж, причем не могли разыскать швейную машинку, и Наташа в ужасе кричала: «Во ист мейне швейне машине?»
В Берлине последовала неожиданная для всех «смена вех».
Мне тогда думалось, что, если бы не поднялась против него такая отчаянная газетная травля, он, пожалуй, в Россию бы и не поехал. Но его так трепали, что оставаться в эмиграции было почти невозможно. Оставалось одно — ехать в Россию.
Не знавший о радикальной «смене» Алданов приехал в Берлин, зашел к Толстым. У них сидел какой-то неизвестный господин. И вдруг среди разговора выясняется, что господин этот самый настоящий большевик, да еще занимающий видное положение. Толстой потом рассказывал, будто Алданов вскочил и пустился бежать, забыв захватить шляпу. Толстой погнался за ним по улице, крича: «Марк! Шляпу возьми! Шляпу!» Но тот только припускал ходу.
Потом оказалось, что историю эту Толстой изрядно подоврал.
Я виделась с Толстыми в Берлине. Он приготовился было хорохориться и защищаться. Но я не нападала, и он сразу притих. Стал жаловаться, как его травила эмигрантская пресса.
— Кинулись рвать, как свора собак. Да и все равно лучше уехать. Ты понимаешь, что мне без России жить нельзя. Я иссяк. Мне писать не о чем. Мне нужны русские люди и русская земля. Я еще многое могу сделать, а здесь я пропал. Да и возврата мне нет.
А Наташа все покупала какие-то крепдешины, складывала их в сундук и говорила, вздыхая:
— Еду сораспинаться с русским народом.
Перед отъездом родился у них сын Митя. Просили меня считать его моим крестником. Не знаю, крестили ли его вообще.
В России в своих новых романах он очень нехорошо отзывался о бывших своих друзьях, которым в свое время многим был обязан. Но он этим никого не удивил и не огорчил. Его понимали и по-прежнему прощали. Литературным его успехам радовались. «Петром Первым» зачитывались [207] .
207
С. 213. «Петром Первым» зачитывались. — Первое издание романа А. Н. Толстого «Петр Первый» вышло в 1930 г. в Ленинграде, второе — там же в 1938 г. (прим. Ст. Н.).
Последний раз видела я Толстого на парижском съезде писателей [208] . Он постарел, лицо его стало длинным, сизым, на голове плешь с начесом.
Мне обрадовался.
— Ты, я слышала, был очень болен, — спросила я. — Правда это?
— Пустяки, — отвечал он и нарочито громко отчеканил: — Просто слишком много пил Шамбертена. А ты, поди, по-прежнему, все живешь в отельчике?
Смотрел победоносно. Хвастал. Бахвалился.
— Эх, Алешка, Алешка. И ни капельки ты не изменился.
208
Последний раз видела я Толстого на парижском съезде писателей. — Имеется в виду Первый конгресс писателей в защиту культуры, открывшийся 21 июня 1935 г. Подробно об этой встрече см.: Лит. наследство. М., 1973. Т. 84, кн. 2. С. 393. (прим. Ст. Н.).
О Мережковских
Мертвецу льстить невозможно. [210]
В своих воспоминаниях люди, близко знавшие Мережковских, упоминают о них не очень тепло.
Андрей Белый (Эпопея. Кн. 2-я) говорит, [211] что Мережковский носил туфли с помпонами и эти помпоны определяют всю жизнь Мережковского. Он и говорит с помпонами, и мыслит с помпонами.
209
Впервые: Новое русское слово. 1950. № 13792. 29 января.
Воспоминания о Мережковских Тэффи писала с осени 1949 г. Вот что она сообщала в сентябре 1949 г. в письме к Андрею Седых, (псевд. Якова Моисеевича Цвибака) в Нью-Йорк: «Начала писать о Мережковских для Н. Р. Слова. При всей моей мировой нежности выходит зло. Вот люди, от которых ни в коем случае не осталось ни тепла, ни света. Но персонажи любопытные» (Седых Андрей. Тэффи в письмах // Воздушные пути. 1963. № 3. С. 185).
В письме Седых от 16 декабря: «В болезни моей виноваты Мережковские. Я почти закончила большую статью о них (не очень-то сладкую). Мне приснилась Гиппиус, которая тянула меня к себе за руку и кричала: Тэффи с нами! Тэффи с нами! Я проснулась больная. Но вот поправлюсь, статью закончу. Я писала честно» (Там же. С. 201).
Отношение к опубликованным воспоминаниям о Мережковских в эмигрантской среде было неоднозначным. 10 февраля 1950 г. Тэффи писала Седых: «Галич (критик и поэт Леонид Галич. — Ст. Н.)написал Пантелеймонову, будто Н.Н. (имеется в виду Нина Николаевна Берберова. — Ст. Н.)пришла в бешенство от моей статьи о Мережковском и кричит, что это Вы, Яша, меня купили, т. к. Вы ненавидите Мережковских за их высокомерие по отношению к Вам. А я-то, ничего не знаючи об этой купле-продаже, сижу тихо и пишу о З. Гиппиус» (Там же. С. 201–202). (прим. Ст. Н.).
210
С. 213. Мертвецу льстить невозможно. — Тэффи в эпиграфе неточно цитирует «Письмо к другу, жительствующему в Тобольске по долгу звания своего» (1790) А. Н. Радищева (1749–1802). У Радищева: «…Мертвому льстити не можно». (прим. Ст. Н.).
211
Андрей Белый (Эпопея. Кн. 2-я) говорит… —«Эпопея» — литературный ежемесячник под редакцией А. Белого, выходил в Берлине в 1922–1923 гг., всего вышло 4 номера. Здесь имеются в виду «Воспоминания о Блоке» А. Белого, которые публиковались в журнале (№ 1–4). В частности, в № 2 (с. 226, 295) А. Белый писал: «Приговор всей общественности Мережковским сочетался в А.А. (Блоке. — Ст. Н.)с очень тонким вниканием в психологию их как людей очень маленьких, очень запуганных; в их интимном, в неповторимом — любил их; в том смысле он даже с какою-то трогательностью относился к «помпонам» на туфлях Д. С. Мережковского <…> И невольно теперь соглашаешься с Блоком, который в те годы еще в Мережковском отчетливо разглядел это все; «белоручка» и «зябкий» — и все этим сказано: щупленький, маленький, лучше всего рассуждающий в туфлях с «помпонами»…». (прим. Ст. Н.).
Определение не меткое, но, во всяком случае, недоброжелательное. Впрочем, Андрей Белый и сам был «с помпонами».
А. Ремизов называет Мережковского ходячим гробом. «З. Н. Гиппиус вся в костях и пружинах — устройство сложное, — но к живому человеку никак. Они со щиплющей злостью отвергали всякую жизнь».
Сложное устройство Гиппиус было гораздо сложнее «костей и пружин».
Часто приходилось читать литературные воспоминания о «друзьях» очень злобные. Нечто вроде Страшного суда земного. Обдирают с человека все его покровы и украшения и выволакивают голый труп на посмеяние.
Жестоко и неправильно. Нельзя забывать, что человеком быть очень трудно.
Недавно один писатель, прочитав такие воспоминания, сказал: «Знаете, первый раз в жизни мне подумалось, что умереть страшно».
А мне вспомнилась одна милая петербургская дама, которая говорила про свою приятельницу: «Эта женщина не остановится ни перед какой гнусностью, если это ей выгодно. Можете мне верить — я ее лучший друг».
Рассказывать о Мережковских очень трудно.
Оба они были совсем особенные, совсем необыкновенные, и с обычной меркой к ним не подойдешь. Каждый из них — и Дмитрий Сергеевич, и Зинаида Николаевна Гиппиус — мог быть центральным лицом большого психологического романа, если даже совершенно вычеркнуть их литературные дарования, а просто рассматривать их как людей, которые жили-были.