Моя профессия ураган
Шрифт:
Таким образом, мы можем действительно обдумывать, осмысливать проблему, то есть проникать в нее глубоко, а не поверхностно бавиться с костями умозаключений, ибо концентрируя сознание и вращая в уме проблему, мы наполняем ее смыслом. Вращать проблему в сердце-чувстве нужно до тех пор, пока все ее аспекты, все известные знания по ней не станут нам настолько близки, как наша мама, лицо которой мы узнаем не рассуждая. Вращая проблему в голове и сердце, мы не просто так действуем — мы наполняем ее сознанием, подлинно мыслим.
Внимание — это действие. Так гласит кодекс. Это действие Сознания, когда мы очувствуем проблему, насыщаем ее сознанием, вращаем в уме, создаем и растим мысль.
Концентрируя внимание на проблеме, гении становились гениями.
Да и после этого не следует прекращать вкладывать в растущую мысль энергию сознания. Так мы создаем некий фокус в своем собственном сознании-чувстве, который как бы переформирует все наше сознание, все наше чувство в соответствии с напряженной мыслью. Мы разворачиваем на утвержденную энергией внимания мысль весь наш опыт, все наше настоящее знание, которое мы просто знаем, и все.
И потом возможны два варианта, когда сознание уже полностью реально охватывает проблему в едином мыслечувстве.
Или мы вынашиваем совершенно новую модель, совершенно новое решение и тем совершаем прорыв в области мысли. Мы переплавляем в сознании легион человеческого опыта, ищем, познаем, пока не рождается совершенно новое сочетание…
Или же — вариант самый примитивный — решение оказывается уже известным, заложенным в данных, и мы его просто разворачиваем и осознаем…
Последний вариант как раз и относится к бытовым или логическим задачам, где не требуется рождать новый синтез мира, новое мощное претворение всех знаний человечества, а только восстановить истинную картину происшедшего…
Логика это на самом деле вульгарное, облегченное использование опыта, манипулирование рассудком, без создания каждый раз нового синтеза-чувства сознания для каждой проблемы. Она есть накопление всего опыта человека и механическое использование его. Это здорово облегчает, но, на самом деле, это очень обессиливает и высушивает человека. Поскольку сердце молчит и сознание не наполняется чувством. Логика мертва. Это неприятно. Это механическое и без волшебной амриты сознания-чувства, потому все в нас этому ругается. Хотя мыслить, то есть осознавать, можно почти вечно без малейшей усталости и с радостью. Ибо чувство (сознание, мысль) дает наполнение жизни…
Великие ученые, в отличие, от дураков, не рассуждают — они мыслят!
Стоп.
За мной гонятся ползамка Ухон, а я где-то в облаках витаю. Если меня догонят, то, возможно, следующие полжизни я, в лучшем случае, буду мыслить в какой-то камере в монастыре.
Не желаем!
Я фанат мысли, но не настолько же!
И, в конце концов, много думать можно и в тюрьме… Да!
Глава 20
Само собой, я понимала, что тэйвонту сейчас полностью блокируют реку. Я не сомневалась, что уже найдены лодки, хотя, периодически бросая взгляд назад, я их не увидела. Даже если их нет, в этом случае они будут найдены. В крайнем случае, кобра родит лично, постарается, но реку в щипцы возьмут. И будут вылущивать меня как больной зуб из местности.
Потому на этот раз, как только скрылась из виду тэйвонту в одном из рукавов, как можно быстрей через лазейки проток я выбралась сразу на другой берег.
Вообще-то я хотела утопить лодку, а сама бегом вверх по реке, но тут сам случай помог. Табун! Табун лошадей! Я увидела лошадиный табун!
— Сколько стоит лошадушка? — спросила я у табунщика. Он помялся и назвал такую цену!
— Если возьмешь, конечно, — почему-то тихо добавил он. Его спутник покачал головой.
— А
ты лодку видишь? — спросила я замогильным голосом, не обещавшего ему ничего хорошего и вечного.— О, так бы сразу и сказали, что вы тай! Как не дать тэйвонту! Милым стражам! — бешено засуетился тот. — Знаем, знаем, за рекой живем! — приговаривал он.
Похоже, местные жители были не прочь задобрить тэйвонту жертвоприношением, как раньше закладывали одно животное грозным идолам стихий, пытаясь умилостивить их.
— Есть ли у вас кони, у которых какие-то проблемы, но они нормально скачут? — почему-то спросила я. И сама же себя обругала — что за идиотский вопрос.
У того лицо горестно исказилось.
— Вон, посмотри какой жеребец…
Я бросила взгляд и даже присела. Вот это конь… Только страшный, могучий, бешенный. Глаза безумные, лютые… И дело даже не в глазах, и не в породе — он не был из видных тонконогих скакунов. Не был и из тяжеловозов… Дело даже не в этом… От коня, от его мышц почему-то веяло такой неистовой, сокрушающей, бешеной силой, что я даже содрогнулась…
— Никто не знает, сволочь, откуда прибился, — горько сказал табунщик. — Ну и наплакались же мы с ним. Он боевой конь! Или жеребенок боевого коня. Но только хитрый, мерзавец. Табун мутит! Десять лучших жеребцов изуродовал. Всех кобыл перекрыл, теперь вместо нашей известной породы черт знает что с приветом родится — чуть не плакал этот человек. — Его убить пытались, так он близко не дается, стрелы знает и ныряет вниз. Или же сволочь, за породистых коней прячется. Скольких покалечили! Да он сам на стрелявших охотится — уже двадцать человек, охотившихся за ним, сам убил. А большая опасность — уходит из стада, и пойди его найди в мелкой воде и густых зарослях шельды. А потом снова…
— Собак бьет только так копытами, — пожаловался подъехавший егерь. — Сволочь! — выплюнул он.
— Ты думаешь, почему мы здесь? — печально спросил табунщик. — Табун гоним? Да мы его поймать хотим! Разор и только. Уже в конюшнях бы пусть стояли! Он же сам ни секунды на месте не стоит, и табун гоняет по всем направлениям, как бешенный. Уже даже самых мирных коней драться научил. Ты к кобыле, а она тебя, как боевой конь давит и убивает копытами!
— Гадина! — сплюнул егерь. — Сколько ковбоев, пытавшихся его усмирить, покалечил. Никто даже и не считает. Убьют его рано или поздно, да поздно. Это хорошо, еле табун нашли, сам на вас вышел, — он подобострастно улыбнулся, — а то и его не сыскать. Отмашет где-то за сотню-другую километров и ищи по Дивенору.
— Пятерых тэйвонту сбросил — больше никто и не пытается. Лучшие из лучших наших конюхов еще до сих пор не выздоровели.
Все. Услышав такое, я стала невменяемой. Эти несчастные люди не знали, что мне нельзя говорить такое, что кто-то чего-то не может, ибо я сама от этого зверею и становлюсь не восприимчивой ни к какому голосу здравого смысла. Знали бы они, чего вызовут их угрозы и устрашения, так десять раз поостереглись говорить бы мне такое. Сказали бы, что он шелковый и руки лижет, еще и предложили бы подержать, пока сяду… Лишь бы ушла прочь.
— Продаете мне его? — ухмыльнулась я. Говоря, я свивала в лассо тончайшую и крепчайшую веревку тэйвонту, бывшую в лодке…
— Да я сам десять раз заплатил бы постолько, лишь бы его кто-то взял! — выкрикнул табунщик. Правда, приняв это за шутку.
— Ну, смотри, — сказала я, нагло снимая с чьего-то привязанного коня уздечку. — Чтоб слово не меняли… С тебя десять раз по столько… Нет, — я подумала, что слишком много требовать еще и к коню неприлично, и сказала:
— Пять…
Мгновенно вынеся лодку на берег бегом и кинув ее в заросли в метрах за сто от воды, я нырнула в траву.