Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Как мы могли осуждать режиссуру Акимова, когда видели сцену «на охоте», где и Орочко, и Симонов блестяще играли, мизансценируя сидя на лошадях. В том же театре в том же году Щукин играл свою знаменитую роль Егора Булычова, и там же поставили романтико-иронический спектакль «Интервенция».

Эти годы были счастливы не только тем, что мне дарил студенческий мир. Хорошо было и дома. Родителям пришлось сменить квартиру: из многолетнего насиженного Дорогомиловского гнезда всю нашу семью переселили в две большие комнаты в бывшем особняке на Большой Молчановке. Я жил в отгороженном книжным шкафом углу одной из комнат. Как я умилился, когда много позже увидел кровать, на которой спал К. С. Станиславский, — она тоже была отгорожена книжным шкафом! Россия!

Взрослая сестра Ксения ютилась в другом конце комнаты, скрываясь за обеденным столом, оставшимся от прежнего гарнитура столовой. Гарнитур пришлось продать, а стол сохранили как воспоминание мамы о прошлой жизни. Младшая сестра жила в комнате с родителями. Емкое,

революционное слово «уплотнение» заменило простое и необъяснимое по своему политическому смыслу явление — теснота. Почему мой отец должен жить с повзрослевшими детьми в тесноте? Почему он должен жить хуже? Он стал хуже работать? Он стал менее нужен? Напротив, в то время он был ведущим педагогом в учебном заведении с гордым названием «рабочий факультет». Там учились ответственные чины. Отца даже возили на консультации по русскому языку в Кремль, и там он настойчиво убеждал самых высоких особ произносить не «выбора», как было принято руководством, а «выборы». И убедил! Но от этого в родительском быту ничего не улучшилось. На заработанные деньги сложили небольшую печку — в доме не было центрального отопления. Осенью заготовляли дрова, зимой кололи, топили, мерзли. Отец умер от чахотки без претензий к кому-нибудь. Что мог ожидать учитель русского языка? Достаточно и той маленькой радости, которую ему доставил Вождь Народов, произнося на очередном митинге русское слово орфографически грамотно и с верным ударением.

На стенке уплотненной квартиры всё еще висел потемневший от времени и копоти портрет Антона Павловича Чехова. Родители всем были довольны и не бунтовали даже в разговорах. Правда, однажды отцу позвонили из Кремля и предложили билет на премьеру оперы «Золотой петушок» в театре Станиславского. Отец, естественно, отдал билет мне, и я был отвезен в театр на правительственном «кадиллаке». Прошло время, многое стало гарниром жизни — неважными, незначительными, так сказать, прилагаемыми обстоятельствами. Но этот спектакль я запомнил. И в воспоминаниях он связан не с Кремлем, а с учебой в ГИТИСе, с жизнью моих скромных и честных родителей — законопослушных русских интеллигентов.

Итак, мы жили в коммунальной квартире. Кроме нас в ней обитало девять семейств, а всего было более тридцати человек. На кухне — десять примусов и керосинок; коридор заставлен шкафами, старой мебелью, табуретками с посудой, тазами; ванная комната по назначению не работает — в ней живут. О горячей воде просто забыли — её никто и никогда не ждал. Один кран с холодной водой в коридоре. Около него — очередь желающих умыться, с мыльницами в руках, полотенцами через плечо. И при этом не было никаких скандалов, грубых слов, недовольства: все терпеливы и благожелательны. Ни одна дверь не запиралась, за любой дверью вам могли дать щепотку соли, картофелину, таблетку аспирина, одарить простым добрым словом. Удивительное по доброте, тактичности и вниманию отношение всех жильцов друг к другу! Обменивались новостями, обменивались (без торговли!) дефицитными продуктами, выстоянными в очередях. Такой же мир был и на улице. Диван за шкафом, на котором я спал, от улицы отделяла всего одна дверь, да и та стеклянная. О кражах, бандитизме, скандалах, убийствах не могло быть и речи. Жили бедно, но с добрым друг к другу чувством — тогда ещё никто не произнёс злобно-коварного, губительного для русского человека слова «рынок». Это слово было почти ругательным! Оно подразумевало обман и непременную личную наживу за счет других. А для бедных людей нашей коммуналки такое поведение было чуждым, стыдным, порочным.

Читая по обязательной учебной программе ГИТИСа бранные слова о капитализме, мы не могли себе представить, что рыночная экономика может произвести такую моральную катастрофу. Как могло произойти, что коммуналка с её бедностью, заброшенностью, но добропорядочным населением мгновенно и необратимо превратилась в гнездо лжи, криминала, человеконенавистничества, бандитизма? Это удивительно и парадоксально: как люди могли честно и со взаимоуважением жить в бедности и неустроенности, но вдруг, при произнесении магического слова «рынок», потерять честную душу, превратиться в захватчиков-зверей. Думаю, что иные из жителей той коммуналки ныне имеют отдельные квартиры, может быть, особняки и виллы… Но какою ценой?..

Вспоминая взаимоотношения людей той поры, невольно думаешь о душе человеческой, о том, что слова — честь и честность, добро и доброжелательность, вера и веротерпимость — потеряли свой высокий смысл, которым мы владели. Кто же первый провозгласил слово «рынок», то есть то, что жизнь — это только купля и продажа? Почему не удается жить в приличных квартирах приличным людям? Почему богатство ведет человека в стан пошлости, почему пошлость и безвкусица подорожали в цене? Почему у богатого человека нет потребности слушать Моцарта и читать Александра Блока? Почему Золотой телец так безобразен? Может быть, для того, чтобы ему поклонялись?

Противоречия… противоречия… И никакого однозначного ответа! Жизнь задавала, задает и будет задавать нам вопросы. И она показывает, что любой, кто берет на себя право честно ответить на эти вопросы, ответить на всё и за всех, оказывается обманщиком. Он или политик, или экономист, что в сущности одно и то же.

Как можно обвинять музыку Шостаковича в неблагозвучии, сумбуре, хитросплетении диссонансов. Господа (или

товарищи) политики, крутящие руль, не понимали, что надо внимательно, с добрым сердцем всмотреться в проложенный Судьбою путь. Гениальное сердце Шостаковича и других художников, артистов Мира стучит, точно отражая жизнь, душу человека. Это — единственная правда! Её надо знать, уметь слушать и слышать.

«А не пойти ли нам на арену массовой культуры, пообщаться с „поп“- и „попс“-музыкой?» — говорит политэкономист 50-70-х годов своему коллеге из 90-х. И идут, ибо они, как им кажется, способны понять эти «поп» и «попс». А на другой день, независимо от того, 70-е это или 90-е годы, одинаково принимаются законы политики и экономики — в стиле «поп» и в стиле «попс». Неизбежно! Проверено! Властителям политэкономии и экономполитики не хочется этому верить и это слушать. Можно сократить дотацию на Моцарта, а «поп» и «попс» сами себя прокормят. Вот такая политэкономия поселилась у нас в головах, когда мы учились культуре, искусству, когда наблюдали «обороты политики».

Политика и искусство — эта проблема заявляла о себе в коммунальной квартире и в коридорах театрального института. Нам, студентам, уже тогда было ясно, что политика и экономика в стиле «поп» и «попс» к добру не приведет.

Но жизнь шла. Было студенчество, но были и дом, семья, быт, жизненные интересы. Известно, что студенчество — счастливая пора. И кажется, что до окончания её ещё много дней, недель, лет… Забываешь о том, что скоро настанет день, когда ты должен отдавать, а не получать и быть уверенным, что кто-то должен привить тебе вкус, интерес, умение. Хорошо, радостно и беззаботно мне было наблюдать, как репетируют Станиславский, Мейерхольд, Щукин, Симонов, Таиров, Алексей Попов, Охлопков… Правда, мы не были ленивыми и нелюбопытными — пробирались на эти репетиции правдами и неправдами, вооруженные смелостью, нахальством и сверххитростью. Мы использовали любой случай, любую возможность приобрести знания, опыт. Но при этом как-то забывалось, что настанет день, и тебе придется репетировать, то есть создавать, решать, отвечать! Только один раз холодок страха пробежал по моей спине. Я задумался, даже загрустил. И, слава Богу, в этот момент я не был одинок. Судьба предупредительно постучала нам в окошко где-то на третьем курсе. Нам — это мне и Товстоногову.

Этот случай мне забыть нельзя. Перед экзаменом по западной литературе надо было прочитать огромное количество книг. Список обязательной литературы был рассчитан на два семестра, что нормально и вполне возможно. Однако студенту не до обязательной литературы. И был выработан план — каждый студент накануне экзамена читает одну книгу и за полчаса до экзамена рассказывает всем кратко её содержание, останавливаясь на одной-двух деталях, которые убедят экзаменатора в том, что книга прочитана «внимательно, досконально, творчески и совсем не формально». Случайно нам с Товстоноговым досталось одно название. В ночь перед экзаменом я проштудировал книгу. Однако, придя в ГИТИС, я обнаружил Товстоногова, который увлеченно рассказывал сокурсникам её содержание. Прислушавшись к его рассказу, я сразу понял, что он всё путает, а может быть, и врет. Речь шла об убийстве героя в одном южноамериканском городе. Захлебываясь от своего темперамента, Гога рассказывал, как герой вошел в тень от угла дома — по его версии, была ночь, ярко светила луна, и угол дома бросал резкую тень на мостовую. Вдруг герой почувствовал какое-то странное жжение между лопаток и тепло текущей по спине струйки крови. Ребята слушали, затаив дыхание, и переспрашивали. Сцена была убедительной, но… я немедленно уличил сотоварища во вранье. Я только что прочел книгу, из которой было ясно, что тень была не от луны, а от солнца, потому что был яркий солнечный день; никакого жжения в спине быть не могло, потому что убийство было совершено Наваррским приемом — ударом навахи в низ живота! Можете себе представить, как возмутились наши друзья. Ведь это же предательство! Экзаменом не шутят! Мы с Гогой бросились друг на друга как петухи. Ребята побежали в библиотеку, нашли соответствующее место в книге, где прочли примерно следующее: «Он был убит на улице этого города». Мы были смущены и даже испуганы. Откуда наваха? Откуда «теплая струйка крови»? Мы были растеряны и не разговаривали друг с другом. Только вечером Гога отвел меня в сторону и чуть таинственно сказал не без страха в голосе: «Слушай, а может, мы с тобой и вправду… режиссеры?» Это, увы, не могло прийтти мне в голову. Но Гоге… Пробужденное режиссерское воображение! Оно виновато! Так судьба вовремя пугнула нас: «Время студенческих интрижек прошло. Теперь необходимы ответственность и контроль за творчеством». А что такое творчество? Как разобраться, что является знанием, а что — воображением? А какова роль фантазии, её границы, её возможности? Мы по-студенчески хотели и даже мечтали быть режиссерами, а что это такое, надо было ещё познавать.

Например, в древнегреческом Театре было не принято играть сцены убийств, сцены смерти человека. Умер — показывали его красиво лежащий труп. Процесс здесь не нужен — только результат. По этому поводу мы вели яростные споры в общежитиях, классах, на улицах. Хотелось раскрыть и понять все тайны, а они не раскрывались. Нам, наивным и глупым, не было тогда известно, что разгадать тайну — это значит её уничтожить. А что за искусство без тайны? И как отличить художественную тайну от сюжетной?

ПЕРВЫЕ ОПЕРЫ

Поделиться с друзьями: