Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Этиология. Кома не является самостоятельным заболеванием; она возникает либо как осложнение ряда заболеваний, сопровождающихся значительными изменениями условий функционирования ц. н. с., либо как проявление первичного повреждения структур головного мозга (например, при тяжелой черепно-мозговой травме)…

Кома может развиваться внезапно (почти мгновенно), быстро (за период от нескольких минут до 1–3 ч) и постепенно — в течение нескольких часов или дней (медленное развитие К.).

Постепенное (медленное) развитие К. начинается с периода прекомы, характеризующегося признаками прогрессирования расстройств, присущих основному заболеванию (например, полиурия и полидипсия при сахарном диабете) или токсикодинамике яда (при острых отравлениях), на фоне которых постепенно нарастают психические и неврологические нарушения. При этом изменения сознания в одних случаях с самого начала проявляются заторможенностью, вялостью психических процессов, сонливостью. В других случаях периоду заторможенности предшествует психомоторное возбуждение, а при некоторых видах К., особенно при токсической — галлюцинации, бред, сумеречное состояние, делирий, которые сменяются оглушенностью. Дальнейшее углубление нарушений сознания, неврологических и соматических расстройств принято относить уже к коматозному состоянию, при медленном развитии которого часто выявляется определенная стадийность, выражающаяся последовательной сменой одной степени угнетения функций ц. н. с. другой, более тяжелой».

Несомненно, имелось сходство его комы с комой фактической, да и не пришло же ему тогда в голову, что над ним в небе пролетела чахотка. И описание прекомы соответствовало: спутанность, умеренная оглушенность; заторможенность, сонливость либо психомоторное возбуждение; психотические состояния; целенаправленные движения недостаточно координированы. И структурно тоже правильно — вот он стоит в начале Большой Якиманки, а кома висит примерно над Калужской, если вообще не за пределами МКАДа, медленно приближаясь.

Метафоры оживали, то есть по-своему были реальны. Если уж слово сказано, значит, все так и есть, не зря же возникло.

* * *

Он ковырялся в разных книжках и обнаруживал, что все подряд подходит к моменту. Просто волшебная касса открылась, и его заваливало призовой семантикой. При этом одновременно ощущалось, что ему сейчас не сорок с лишним, а тридцать с небольшим, за окном — начало перестройки, и все какое-то шальное и неопределенное, примерно накануне счастья. То ли потому, что в этом возрасте он бывал в этой квартире особенно часто, то ли с тех пор книжек не читал. Не может же быть так, что важным вдруг оказалось совершенно все и сразу? Но — и это про него, и это, и даже про быт древних римлян тоже интересно. Зачитался всем подряд, как примерно в 1988-м году. Словно превратившись в большое количество мелких осьминогов, которые шустро побежали во все углы ноосферы сразу.

* * *

Сезон чтения, начавшийся на Балаклавском, был продолжен поздними сидениями на институтской кафедре и выяснением вещей, которые совершенно не относились к его служебным проблемам. Откуда, например, он знал, что Институт мозга находился на Большой Якиманке? В интернете можно было найти совсем другие адреса. «Научно-исследовательский институт мозга», например — даже было указано, как проехать: метро «Курская», выйти в сторону Курского вокзала, перейти Садовое кольцо и идти 5–7 минут в сторону Таганки до точного

адреса: 103064, Москва, пер. Обуха, 5. Даже телефон был, 917-8007 (справочная). Это, скорее всего, был какой-то другой институт. Какого-то другого мозга. Откуда взялась Якиманка? Причем Якиманка действительно была правильным ответом. В какой-то рецензии на книжку Спивак о посмертной гениальности он прочитал, что в 1925 году была организована лаборатория по изучению мозга Ленина, руководить которой пригласили немца-нейробиолога Оскара Фогта. Мозги изучали по его методике, видимо не в последнюю очередь потому, что Oscar Vogt сотрудничал с большевиками начиная с 20-х годов. Помимо того что лаборатория изучала гениальность и исследовала патологии, там велись и картографические работы над мозгом человека, обезьяны и собаки. В 1928 году лабораторию возвысили до Института мозга, причем не обошлось без интриги. По одной версии идея собрать коллекцию мозгов посетила академика Бехтерев, который и начал пробивать проект «Пантеон СССР». По его мысли, пантеон должен был расположиться в здании Государственного рефлексологического института по изучению мозга, в Ленинграде. Бехтерев осуществил вполне грамотный PR, напечатал огромную статью в «Известиях», затем вышел куда-то «на самый верх», но — не вовремя, то есть тут же и умер, в 1927 году. Эта смерть была поводом для известного апокрифа, согласно которому Бехтерева-де пригласили рассмотреть вблизи Сталина, и он, осмотрев, якобы гордо сообщил всем ожидавшим в приемной диагноз: «паранойя». А вообще приезжал он в тот раз из Ленинграда в Москву на психоневрологический съезд. В результате проект «Пантеона» у ленинградцев перехватили москвичи из Института мозга, у которых, однако, уже имелись мозги Ленина. И — коллекция начала формироваться, причем там же немедленно оказались и мозги самого Бехтерева. Что, кажется, опровергает версию о слове «паранойя» как причине его гибели: тогда бы Сталин непременно поставил их на рабочем столе, чтобы подмигивать им в минуты хорошего настроения. Сталину-то про паранойю могли не сказать, но ликвидация Бехтерева все равно была бы как-то мотивирована соратниками. Да и то, разве мозг главного специалиста по чужим мозгам не украсил бы кабинет? По другой версии получалось, что интриг не было, инициатором был нарком здравоохранения Семашко, так что «Пантеон» и открыли в Москве, где, соответственно, с 1924 года уже существовала лаборатория по изучению мозга все того же Ленина, который, однозначно, был тут первичен. «Газеты тогда сообщали: хранилище интеллектов приобрело первую реликвию — „ум академика Бехтерева“… Впрочем (Ленин, разумеется, выносился за скобки), в лаборатории уже имелись экспонаты: головной мозг представителей разных национальностей: русских, татар, чуваша, армянина, грузина, еврея… А вскоре каждый газетный некролог, посвященный ушедшему из жизни известному деятелю, уже заканчивался словами: „Мозг передан в Институт мозга“. Сообщалось также, что „Институт мозга существует в российской столице и сейчас“. В самом деле, этот институт находился на Б. Якиманке, д. 43, что подтверждалось цитатой (писатель Л. В. Никулин, числившийся приятелем Маяковского): „14 апреля 1930 года, поздно вечером, мы пришли в квартиру Маяковского в Гендриковом переулке. Маленькая, тесная квартира была полна народа ‹…› Из комнаты, где лежал Маяковский, вышли люди в белых халатах. То были сотрудники института мозга ‹…›. Они унесли завернутую в полотно банку. Это, скрытое в белом, было мозгом Маяковского. Потом нас пустили к нему. Он лежал на кровати, у стены, с желтовато-серым лицом и синими тенями у глаз“… „Скрытое в белом“ препроводили в дом #43 по Большой Якиманке, в Московский Институт мозга, о чем в „Журнале поступлений“ была сделана соответствующая запись. Запись была впервые воспроизведена в публикациях В. Скорятина. Но что такое Якиманка, 43, где накапливались банки с мозгами? Несомненно, теперь их по этому адресу уже не найти, уже давно, года с 38-го Якиманка, 43, принадлежит французскому посольству. Невысокое, приземистое строение, русское псевдобарокко, кирпич с изразцами, а напротив, на другой стороне улицы — уже натуральное петровское барокко, в виде храма Иоанна Воина. Впрочем, почему французское посольство находится на Калужской дороге? Им лучше бы стоять на Кутузовском, в помеченном их Наполеоном Фобуре де Дорогомилове. Сам О. иной раз думал: а ну как дом стоит ровно на месте избы, в которой заночевал Император? А не чувствовалось, совсем не чувствовалось. Но что же Якиманка, 43? В 1888 году новый владелец участка, Игумнов, Николай Васильевич, подал прошение о строительстве там каменного дома (спрашивать разрешения на частную каменную застройку полагалось со времен Петра I). Похоже, Игумнову нужен был типа Дом приемов „ЛогоВАЗа“, — он был одним из директоров и владельцев Ярославской Большой мануфактуры, основанной еще в начале XVIII века. То ли москвичам Игумнов не доверял, то ли просто был экономным, так что пригласил ярославского же архитектора Поздеева, Николая Ивановича. Впрочем, тот был вполне статусным, числясь в Ярославле городским архитектором. По его проекту, скажем, ансамбль церквей Сретенского прихода был капитально перестроен в „русском стиле“, но вполне корректно и изящно. Впрочем, игумновский заказ на Поздеева нехорошо повлиял, он умер в 1893 году, не дожив и до 50, ничего после этого особняка не построив. Денег Игумнов не жалел, для фасада заказывал в Нидерландах какой-то особый кирпич, керамические изразцы изготовили на фабрике Кузнецова. В общем, неплохо получилось. Уже при жизни Игумнова об особняке пошли легенды: говорили, что хозяин поселил туда свою любовницу-танцовщицу (считается, что ее портрет изображен на одном из медальонов в большой парадной гостиной), а другие уточняли, что за неверность Игумнов замуровал танцовщицу в стену, со всеми ее драгоценностями, так что с тех пор ее призрак бродит по особняку. Словом, для мозгов в банках место куда более приспособленное, нежели для французской культурной жизни. Поскольку 30-е годы описываются как время общенародного энтузиазма, то ученые затевали все это не просто так, для науки, а желая раскрыть тайну высшей нервной деятельности для блага народа, так что им нужен был статистический материал, то есть — мозги выдающихся людей в большом количестве. Началось коллекционирование (лидеры партии и правительства, деятели науки и искусства, литераторы). В 1934 году „Правда“ писала, что „научный коллектив Института подготовил и уже изучает мозги Клары Цеткин, Сен-Катаяна, Луначарского, Цюрупы, М. Н. Покровского, Маяковского, Андрея Белого, академика Гулевича“. Впоследствии собрание пополнилось мозгами К. С. Станиславского и певца Собинова, Максима Горького и академика Карпинского, поэта Багрицкого, Калинина, Кирова, Куйбышева, Крупской, Мичурина, Павлова, Циолковского. В 1930-е годы изъятие мозгов vip-ов было поставлено на поток, коллекция живо пополнялась. Война процесс несколько затормозила, но после нее процесс продолжился, хотя уже и в замедленном темпе. В коллекции появился мозг Сталина, затем Льва Ландау, а последним экспонатом стал мозг Сахарова, умершего в 1989 году, переданный институту с согласия его жены, Елены Боннер. Зачем надо было раскрывать тайну высшей нервной деятельности? Цель мероприятия состояла в создании сверхчеловека будущего. Смысл анализа мозгов и параллельный анализ особенностей жизнедеятельности их владельцев был в том, чтобы найти общие закономерности в устройстве тех, кого данная власть считала перспективными образцами человеческой природы. С тем чтобы найденные закономерности были впоследствии употреблены в практических целях. Такие были оптимистические времена. Все эти факты логично пробили О. на метафизику. Его научно-технический ум быстро сообразил, что ежели с той поры никаких выводов относительно тайны мышления не сделано, то эта тайна вряд ли связана с мозговым мясом. Конечно, был вариант, что результаты получены и засекречены, но особенности нынешней номенклатуры не позволяли считать, что тайна была разгадана. Интересно, сообразил он, а где в куче этого мяса находился конкретный персонаж? По-видимому, он там — некая бусинка, точка. Но представить себе такую точку, пусть даже окаменевшую или мумифицировавшуюся, среди нарезанного ума было сложно. Уж, скорее, сам он находится вовсе не в своей голове (тут ему снова вспомнились его зайцы на лужайке, о которых он думал в чебуречной на Китай-городе: зайцы вспомнились легко, столь же легко, как и сама чебуречная, что уж говорить об улице Солянка, но он уже сомневался, что все это внутри черепа). Он бы не возражал против того, чтобы находиться где-то от своего тела поодаль, руки-ноги ему, скорее, мешали, ну а модником он не был. Да и с возрастом понятнее, что тело — это наказание. Учитывая множество проблем с ним, вплоть до закапывания. Например, могильные черви. Антропос умер, его съели черви. Но откуда они взялись? Его ж заколотили, закопали: что ж, они в земле водятся, но откуда они знают, где им надо водиться, сожрут ведь и не на кладбище? Или личинки занесли какие-то мухи? Но как живут эти мухи, когда поблизости нет покойника, откуда они знают, куда им лететь? Или все это есть уже внутри, все эти зародыши, только перестань дышать и они пошли в червей? Тогда бы они иной раз лезли до срока: если, скажем, дыхание перехватило. Да, в каком формате мозги хранились? Наверное, банки должны быть прозрачными, но — храниться в темном месте, жидкость в банках представлялась цвета мочи, температурный режим непонятен, а сами нарезанные мозги должны быть похожи на кабачки или патиссоны. Или на моллюски. Технологию удалось выяснить: „Подготовка одного мозга взрослого человека для научной работы продолжается около года. Мозг делится при помощи макротома — машины, напоминающей гильотину, — на куски; эти куски проходят уплотнение в формалине, в спирту и заливаются в парафин, превращаясь в белые застывшие блоки. Блоки разлагаются микротомом — машиной чрезвычайной точности — на огромное количество срезов. На каждый мозг приходится приблизительно 15 тысяч срезов толщиной в 20 микрон. Только после такой долгой и сложной подготовки препарат попадает под микроскоп“. Но что видно под микроскопом? Не сообщалось. Тем более о нахождении среди этих рыхлых масс какой-либо жемчужины или хотя бы маленького метеорита. Итак, Якиманка и Институт мозга все же были связаны. Интересно было бы, если бы по ночам люди, чьи мозги были в доме на Якиманке, то есть оставшиеся без мозга покойники, стремились вернуть их себе, идя по Якиманке примерно со стороны входа на „Октябрьскую“-радиальную, возле здания МВД, но — фактически безголовые — сбивались с пути и сворачивали к памятнику Ленину, пугая там случайных прохожих. Этакая банда с Цурюпой во главе, держась за руки, чтобы не потеряться. Что он знал о Цурюпе, кроме того, что он, как нарком продовольствия, мифологически падал в голодные обмороки? В интернете про Цурюпу тоже знали мало, в основном — скучные шутки, воодушевленные фамилией. Впрочем, вдова А. П. Цурюпы, Петрова Анастасия Владимировна жила в кв. 499 (25 подъезд) Дома на Набережной. (Петрова А. В, 1903–1984. Член ВКП (б) с мая 1918 г. Всю ВОВ работала старшим помощником М. М. Литвинова, заместителя наркома иностранных дел (США, Москва). После ВОВ до 1954 г. работала в МИД СССР в дипломатическом ранге 1-го секретаря. До середины б0-х годов — зам. директора Высших курсов иностранных языков МИД СССР. Затем — доцент кафедры английского языка Высших курсов. Кандидат филологических наук. Автор самоучителя английского языка, соавтор Большого англо-русского словаря (2-х томного), соавтор нового Большого англо-русского словаря (3-х томного)). Еще раз: если стоять возле „Вильяма Басса“, то слева — „Дом на Набережной“, справа — бывший Институт мозга. За спиной — Центр стратегических разработок, а впереди — болгарский коммунист Димитров, который уж явно ни при чем, хотя и его мозги, наверное, должны были отыскаться в архиве, пусть тело его было отправлено в Софию, в мавзолей, впоследствии аннулированный революцией. А что сказано на мемориальной доске „Дома на набережной“ (ул. Серафимовича, 2)? Там сказано: „Памятник архитектуры и истории. Комплекс „Дома правительства“ 1928–1931 гг. Построен по проекту архитектора Бориса Михайловича Иофана. Здесь он жил и работал в 1931–1976 годах. Охраняется государством“. То есть то время, когда развивался Институт мозга, строился и „Дом на набережной“ — иными словами, вдова Цурюпы впоследствии переехала ближе к умершему мужу, стала жить в прямой близости от места, где лежала мозговая плоть супруга, думавшего о ней когда-то. Учтем, что подъезд #25, в котором она жила, — крайний слева, если смотреть на Дом со стороны Болотной площади, он впритык к кинотеатру „Ударник“. То есть, ее окна выходили в сторону Якиманки, тогда еще не застроенной разными высокими и плоскими домами типа „Президент-отеля“, и следующих домов в сторону „Октябрьской“, так что, надо полагать, дом #43 оттуда был виден. Ну а архитектор Иофан был, вроде, учителем архитектора Чечулина, который вроде бы построил дом, в котором жил О., не говоря уже о том, что он, несомненно, построил станцию „Киевская“ Филевского радиуса, на которой О. бывал ежедневно дважды. И именно Чечулин залил воду в котлован, внутрь фундамента иофановского Дворца Советов, превратив его в бассейн „Москва“, в чем, надо полагать, выражалась некоторая архитектурная преемственность. Но Иофан умер очень не скоро, а перед смертью с ним произошла окончательная история. В 1936-м Иофан сделал эскиз „Павильона СССР“, который планировалось построить на Международной выставке в Париже, через год. Эскиз был показан скульпторам В. Андрееву, М. Манизеру, И. Шадру и В. Мухиной, которые и приняли участие в официальном конкурсе „на лучшее пластическое воплощение замысла Иофана“. Выиграла Мухина, и спустя год совместный объект Иофана и Мухиной уже производил фурор в Париже: павильон (34 м в высоту) и двухфигурная композиция на нем (24,5 м) смотрелись как единое целое. Но после выставки в Москву вернулся лишь монумент, который и установили на ВДНХ, хотя и на 10-метровом постаменте. Как бы временно, потому что вопрос о восстановлении в Москве второй части памятника, то есть самого павильона, все время рассматривался какими-то госкомиссиями, но откладывался — то из-за войны, недостатка средств и так далее, — а вот в 1975 году наконец был решен положительно. Иофан был жив и приступил к делу. Только в начале марта 1976 года архитектора нашли впавшим в кому, в кресле у чертежной доски, на которой была приколота калька с его последним эскизом размещения „Рабочего и колхозницы“. Через шесть дней, так и не приходя в сознание, Иофан умер. Конечно, в „Доме на набережной“. А Чечулин умер в 1981-м. Вот так вот все слипалось во что-то единое. Но любопытно, что умственные построения О. происходили на основании не вполне достоверных фактов. По другим, более достоверным источникам, учителем Чечулина был не Иофан, а Щусев, ну а в „Доме на набережной“ в 30-е годы в квартире #499 жила не вдова Цурюпы, а — Товстуха Иван Павлович, старый большевик, чл. партии с 1913 года, в 1922–1931 годы — помощник генсека, то есть Сталина. А семья Петровой жила в этой квартире уже в 1978–1980 годах, а до этого Петрова жила в 16-м подъезде, который во дворе, за „Гастрономом“. Впрочем, там окна тоже могли выходить в сторону Якиманки, так что какая-то связь все равно присутствовала, пусть даже окна выходили и во двор.

* * *

Зато О. был человеком такой трезвости и самообладания, что, выйдя однажды среди ночи в туалет и обнаружив там очередного овального черного, как „Мерседес“, пресловутого мясного таракана, но размером со спичечный коробок, сразу понял: это ему снится. Потому что таракану такого размера просто неоткуда было взяться, в смысле — не пролезть ему было бы. В подвале-то или в заколоченном мусоропроводе могут себе позволить жить и экземпляры размером с пачку сигарет, конечно, но проникнуть сюда, в туалет у них нет никакой возможности. Не через сифон же унитаза. Так что О. тут же понял, что это — сон, проснулся и в самом деле пошел в туалет, потому что зачем же это ему снилось, как не в качестве сигнала, что иначе можно и описаться. А когда он вернулся в постель, то сон его приобрел уже человеческий характер: ему снилась мать Никиты Хрущева, сидевшая во дворе „Дома на набережной“ возле своего подъезда; она лузгала семечки и спрашивала у всех проходящих детей, как дела в школе, дома, как мама с папой. А по двору — что тоже было совершенной правдой, хотя и из другого времени, — по двору бегала громадная черная собака, оставшаяся после ареста Карла Радека, она бегала по дворам и ни к кому не подходила. Правдой было и то, что на стульях, тумбочках, кроватях в этом доме были прибиты инвентарные металлические таблички: „Гражд. отд. управ, ком. моск. Кремля“. Они имели запах государства, эти инвентарные таблички, запах был похож на тот, которым пахло в доме по адресу: Кутузовский, 30/32. Вообще, все на свете было правдой. Раз уж существовало на свете, в том или ином виде.

* * *

Вскоре, в согласии с какой-то новой, не оставлявшей его логикой, он сообразил, что таких ком, как у него, много и все они помечены примерно инвентарными табличками, — чтобы знать, кому какую раздали. Так что он не является неким уникумом. Ком много, все они сведены в реестр. Где-то, — возможно, что и на небесах — есть

большие помещения со шкафами, почти как в детском саду или в банке. Но если в детском саду на дверцах нарисованы разные фрукты — кому сливка, кому вишенка, чтобы неграмотные младшие дети могли опознать отсек со своим барахлишком, то тут было не так, а почти лотерея: на ящиках ничего не было написано, а уж какой откроешь — там тебя что-то и ждет. Раздача, по сути, крестов, которые надо отнести. Ну, казалось, что лотерея, он-то ничего не выбирал? Это был следующий шаг в постижении неизвестной сущности. В этом, да, уже было что-то армейское или просто совпадало с обыкновенным гражданским делопроизводством и необходимостью наличия у каждого документов, удостоверяющих личность. Конечно, если предположить, что жизнь на этом не заканчивается, то понятна необходимость и делопроизводства, и оформления соответствующих бумаг. То есть выходило, что дело идет к завершению существования в привычном виде? Версия выглядела правдивой, но не испугала. Напротив, если дело обретало официальный и делопроизводственный оборот, то все будет хорошо. Ну, во всяком случае, что-то там еще будет. В любом варианте официальный порядок оформления дел выводит их из-под личной ответственности, а это позволяет вздохнуть спокойнее. Но этот оптимизм возник из предположения о реестре и множестве небольших ящиков. А можно было представить себе ситуацию и иначе: например, кома являлась сопровождающим лицом, в чью обязанность входит его доставка в могилу. Вот так он, этот сопровождающий, и висит теперь у него на спине, сидит на темечке и в затылке, чтобы не влево ему уже и не вправо. Только вниз и, возможно, какой-то частью вверх. Но и этот вариант не выглядел пессимистично. Если б только в могилу, то сопровождающий был бы конгруэнтен задаче, то есть раз ему отвечать за тело, то и сам он должен иметь тело: ходили бы повсюду специальные чмыри, все было бы привычно. Но они ж не ходят? Значит, если такая сущность ему и выделена, то уж вовсе не только затем, чтобы свести его в могилу, но и чтобы сопроводить его на дальнейший свет, а то потеряется по дороге. В этом, конечно, присутствовала заслуженная честь: если бы он не заметил кому, то остался бы неохваченным и уж потерялся в последующих мытарствах. Эта версия была приемлема. Но… Кого именно эта сущность-существо будет переводить туда? Какую такую инвариантную часть его? Думать теперь следовало именно об этом, но точек входа в эту тему он не видел. Хотя, признаться, уже не ощущал себя ни представителем русской национальности, ни лицом средних лет с высшим образованием, ни интеллектуалом, ни даже особью мужского пола. В момент данных рассуждений, во всяком случае. Но, учитывая индивидуальную предназначенность комы, получалось, что с ней можно войти в личные отношения, как с неким недопроявленным существом. Кажется, что-то такое он ощутил при их первой встрече, но это потом ушло из головы, стушевалось. Как общаться с тем, что на тебя оказывает влияние, а ты на него — нет? А теперь понятно, что ежели в отношениях присутствует индивидуальность, то общение возможно. Индивидуальность же присутствовала потому, что кома оказывала на него влияние, именно на него. Он прислушался: она ходила по его телу, почти двигая его мышцы, подергивая некоторые словно тиком, но не вызывающим никакой тревоги. Если б расслабиться, то, наверное, с телом бы что-то начало происходить более внятное, а так воздействия были слабыми, вовсе не заставлявшие дергаться, они лишь намекали на что-то сокращениями неких материальных волокон тела. А не расслабишься на перегоне от „Динамо“ до „Сокола“ в половине девятого утра, выясняя заодно, выходят ли передние на следующей.

* * *

Тут он осознал ложь некоторых духовных свидетельств. Ведь навряд ли присутствие ангелов ощущают жопой. Так почему же их рисуют с жопами и прочими частями тела, разве что нет письки, а есть крылья? Конечно, теперь он очень много думал о коме: все время, когда не был вынужден думать о чем-то другом, думал именно о ней, становясь, таким образом, профессионалом по ее части. Мало того, он научился о ней думать не так, что подумал „кома“, и она начала его плющить. Он отыскал щелку, войдя в которую ее можно было ощущать по некоторым косвенным признакам, не подпадая под ее прямое воздействие. Она его не плющила, а его не колбасило, но подозрение, что эту щель, площадку предоставила ему она сама. Тогда, значит, ход его мыслей был правильным, и она действительно пошла на контакт. На контакт индивидуальный, учитывающий его как личность, хотя, увы, стало непонятно, что означает этот термин. Являлось ли составляющей его личности то, что его шкафчик в детском саду был помечен именно сливой? Лиловой, с одним темно-зеленым листиком? Вообще, что следует из ее одушевленности? Наличие в коме некой неподвижной точки, которая содержит ее сущность. Но для контакта тогда следовало бы противопоставить ей свою неподвижную точку, а с этим у него были проблемы: например, он теперь все время думал именно о коме, значит, такой точкой в нем могла оказаться именно она. То есть именно она могла быть его нетленной сущностью, внезапно объявившейся и не очень-то и понятной. Но она не могла быть ею: его сущность удовольствовалась бы фактом своего существования, ей незачем входить в отношения с каким-то смертным О. Или он должен будет перескочить из О. в нее, как в сблизившийся с ним в какой-то момент дирижабль? Не хватало ни экспериментальных фактов, ни теоретических схем. С дальнейшими рассуждениями следует повременить. Какое-то время еще следовало ей отдаваться, стараясь отходить на ту площадку, на которой она не действовала прямо. И быстро рассматривать то, что происходит и вокруг, и с ним. А вокруг происходило то, что она превращала в себя что угодно — употребляя для представления себя что угодно. Мозг — так мозг, архитектуру — так архитектуру, метрополитен — так метрополитен. По незаметному сдвигу окружающее переставало быть собой: это она, кома, принимала вид окружающего, чуть-чуть его сдвинув. Или он сам видел окружающее с неизвестного ранее ракурса. Как, скажем, если посмотреть на улицу Тверскую, зависнув на какой-нибудь рекламной растяжке напротив Моссовета.

* * *

Кто она такая? — удивился он, находясь на данной стадии ощущений, глядя на уже спящую жену. Совершенно не было понятно, кто она такая и, вообще, что тут происходит. Спала она в целом аккуратно, слегка посапывая, левая ступня выбилась из-под одеяла. Ничего не понять. Совершенно ничего не понять. У нее, лежащей, была какая-то история жизни. У нее были родители, родители родителей и далее — уходящие в темную даль. Все они возились со своей жизнью, старались выжить; получалось, время шло, города застраивались, начинались и заканчивались войны, менялись власти, у нее самой — внутри ее головы и сна — были сложены все эти жизни и люди. А еще — лично ее, всякие бантики, свидания, переживания, размышления о том, чего она заслуживает и чего хочет, прочая херня. Всего этого было очень много, на все это потрачено много времени многих людей, а теперь как-то и не существовало. Теперь она жила с ним — у которого тоже были предки, тоже уходившие в невообразимую темноту, а также истории уже из его жизни, и все это было важно для него, он вспоминал все это, не специально, все это просто постоянно вспоминалось. Но он не знал о ее историях, а она — о его историях. Их было так много, что невозможно пересказать друг другу. Но и для нее, и для него архивы и анамнезы были очень важны, без них их и не было бы вовсе. Тогда как они вообще могут жить вместе, не зная друг о друге ничего? Кто тут с кем живет? Вот он, со всеми своими историями стоит тут, возле постели, смотрит на ее высунувшуюся из-под одеяла ступню: как он тут оказался, в этой комнате? Из окна тут сквозит, свет из коридора, тусклый. Как он здесь оказался? Зачем? В каком качестве? За кого его тут принимают? Причем он же существовал. Неважно, что не понять, что именно является им: раз уж он тут стоит и про все это думает, значит — есть же он какой-то? Но с ним никто не договаривался, что он окажется именно тут. Или договаривались, только он не помнит? Но с кем тогда договаривались? А жена, может быть, думала, что семья — это для того, чтобы было с кем стареть вместе. Он не возражал бы против такой версии, но она сейчас не совпадала с его заботами, да и вряд ли жена уже думала о старости, она была моложе, но мало ли — может, подсознательно думала, а иначе — в самом деле, зачем ей это? Конечно, было совершенно непонятно, кто она такая, потому что если смотреть на нее в таких мыслях, то это была вовсе не она, а все та же кома, принявшая ее облик. Пахнущая чуть слишком сладкими духами и каким-то ночным кремом.

* * *

На что могла быть похожа кома как материальная сущность, когда не перенимала чей-то облик? Идя однажды по переходу к нужному ему входу в „Кутузовскую“ (к северному, тогда на „Киевской“ ближе к пересадке, — с утра это важно, иначе грозит долгая толкотня на лестнице вверх и, далее, у эскалатора вниз, на кольцевую), он обнаружил там ларек с ассортиментом лавки „Путь к себе“. Китайские чашечки-тарелочки-чайнички, меланхоличные деревянные коты-рыболовы, условные благовония, туески на шею, ароматичные масла, хрустальные шары (вряд ли, хрустальные, стоили долларов десять, но шары — да, гладкие и прозрачные). Вот, подумал он, индустрия существует. Кома тоже существует, и для каждого своя. Следовательно, и под нее должна быть соответствующая индустрия. Могут ли иметь отношение к ней эти предметы? Его личное чувство такую возможность отвергало, но из этого ничего не следовало. Чтобы считать эти предметы „своими“, могло потребоваться привыкание. Тем более что ассортимент этой лавки, ранее им не замечаемой, именно теперь оказался в зоне его жизни. То есть ему следовало привязать свои ощущения к линейке этих предметов, к каким-то из них? И соотносить свое приключение именно с этим родом товаров? Хм, хмыкнул он, вывод был неприятен, но он сообразил, что вряд ли, потому что даже в десяти шагах от лавки воняло дымом этих палочек, что сообщало гармонию всему ее ассортименту. Но его кома не обладала запахом, она могла перенять чужой, но сама — не пахла. Не имела ни вида, ни вкуса, ни запаха, ни облика. И если уж сходство, то она была похожа на водку — возможно, конечно, что эту связь создали обстоятельства знакомства с нею. Но сходство в воздействии на организм у водки и у комы было. Хотя, с другой стороны, водка блестит в бутылке вполне как хрустальный шар, разве что немного иной формы. Но любим-то мы ее все равно не за это. Вопрос инсталляции метафизики предметами материального мира его раньше не интересовал. И уже не заинтересует, потому что если эти предметы и отвечали чьей-то коме, то чужой. Те, что в киоске, были мертвыми, неживыми. А его кома жила, и если и превращалась во что-то, то в живое, а не в эти какашки. Именно в то, что имело отношение к его жизни: он загордился тем, что ему досталось что-то явно лучшее. В крайнем случае его кома могла отразиться в какой-нибудь секундной, случайно-правильной конфигурации предметов, вовсе не предназначенных для этого специально.

* * *

Ближе к ночи на 3 марта начался ураган. Вряд ли он ощущался во всем городе, а внутри двора отчего-то завелся; все закручивалось и залезало внутрь куртки, вздымало ее. Еще во дворе почему-то был снег, его тоже не было нигде в городе, а сюда он каким-то способом точно попал, при этом, несмотря на ураган, лежал смирно. Какой-то этот двор получался самостоятельным. С верхних этажей дома что-то падало: что-то случайное, не очень важное. То есть ураган был внутренним, почти частным. Двор, конечно, был вполне отдельной местностью, где утром, в ожидании все не прибывающего молоковоза, старики говорили о 45 копейках за молоко, хотя, разумеется, тут оно стоило 12 рублей за литровый пакет и 11 рублей за литр, если привезут разливное. Они, разумеется, вспоминали советские цены и, заодно, свои бывшие продуктовые заказы-пайки, в которых сосиски стоили рубль семьдесят за килограмм, а у какого-то их тогдашнего главного начальства — всего 13 копеек. Они вспоминали не просто так, а с моралью — обсуждали уже старинные слова г-на Гайдара о том, как в СССР было противно стоять в очереди за сосисками. „Куда он там стоял“, — привычно усмехалась очередь, поскольку знала, что этот самый Гайдар на 30 рублей своего пайка месяц кормил всю семью, раз уж у них там сосиски по 13 копеек. Они не попусту перетирали прошлое, слегка этим оживляя, но осуществляли в нем какие-то корректировки, причем эти корректировки имели смысл. Иными словами, прошедшее время существовало реально, пусть даже и отъехало куда-то за спину. Да, во дворе было красиво. Тут был уже упомянутый каток, который заливали. Теперь, когда лед стаял, катающихся на коньках сменили дети с невнятной беготней, а также футболисты: они появлялись строго в воскресенье, в условленный утренний час. В 11 утра, во всяком случае, их крики уже мешали спать. Здоровые мужики, будто из персонала, обслуживающего дом: сантехники-электрики, они заодно тут и жили, в служебных квартирах. То есть они тут точно жили, не относясь ни к потомкам бывшей номенклатуры, ни к нуворишам. Среди них были дядьки покрепче, были чуть ли не скрюченные, лет под шестьдесят, но играли хорошо — не просто азартно, но с умом. Вратарь одной из команд был типическим москвичом лет за пятьдесят, будто из таксистов: коренастый, закрывал собой хоккейные ворота почти полностью, а орал так, что его ежеминутное „блядь!“ было слышно и на восьмом этаже. Отыграв, мужики шли в магазин, покупали водку, скучивались в углу катка (там была деревянная ограда, но не хоккейные бортики, а прямоугольная, так что углы были) и мирно, не торопясь, употребляли. Рядом с большим катком был, говорили, когда-то „младший каток“, для мелких детей, в той части двора, которая примыкала к углу, где театр Фоменко. Но теперь там стояли карусели и горки. Еще была площадка с турниками и другими железными загогулинами физкультурного назначения, а еще был уродский угол для совсем небольших детей, с избушкой, в которой иногда спал бомж — больше одного там бы не поместилось. Бомжи да, захаживали, их притягивали мусорники, потому что изрядная часть обитателей дома была состоятельной. Иногда бомжи проникали в подъезды и ночевали на верхних этажах. Тогда с утра на лестнице пахло бомжами. А возле подъезда, где квартировал О., имелся овальный скверик, в центре которого возвышалась большая гипсовая ваза — где в городе Москва еще сохранились гипсовые вазы? Или бетонные, но выглядящие гипсовыми. А гипсовая ваза в снегу — это однозначно прекрасно, так что Москва навсегда была очевидным венцом творения. Со всей ее амнезией, впрочем — благодаря ей, потому что амнезия и должна украшать себя садово-парковыми вазами, которые выглядят как гипсовые.

* * *

Март был длинным и никаким, рутинным, значит — правильным. Потому что он был черно-белым, а когда все черно-белое, в марте — уже ближе к серому, и жизнь держится неподалеку от своих оснований: не до развлечений, потому что они обычно цветные. В такое время уже само проживание является делом, которое должно занимать всю твою жизнь, и можно не беспокоиться о том, что тебе не досталось чего-то цветного. Жена О. продолжала не знать о том, какие процессы происходят внутри О., процессы происходили без особой новизны, то есть не создавая ощущения, что развиваются успешно. Но, кажется, все же на месте не стояли. Никаких новых солдатиков, сущностей, механизмов и угроз кома не выставляла: повторялись предыдущие сущности и положения, отчего возникало неприятное предположение, что игра закончилась. Уже и это было неприятно, потому что ему она уже нравилась, он втянулся, но мало того, — если все для него закончилось, а ему ничего не сообщили, значит, — он проиграл. Не прошел в какой-то следующий круг. И уж чего достиг, за то спасибо и скажи. Например, в институтской столовой он снова обнаружил, через стол от себя — по диагонали, очень удобно было рассматривать, — ту самую девоньку, которая, однажды пробегая мимо, дала ему ощущение аквариума, с поблескивающими в нем рыбками. Теперь он не то чтобы не ощутил в ней этого аквариума — похоже, он легко бы смог вызвать это зрелище — но это было неинтересно. В данный момент (он ел борщ) она (ела творожную запеканку, то есть уже заканчивала, скоро уйдет) представилась ему как-то иначе. Что ли, сквозь нее просвечивало нечто взаправдашнее: какое-то место, территориально-невразумительное — не город, не комната, не чистое поле; скорее город, но неравномерный, шаржированный, с укрупнениями некоторых зданий, в которых, наверное, пребывали какие-то ее знакомые. Даже было понятно, как она себя ведет в этих зданиях: морщится дома, стирая исподнее, манерничает на вечеринке (или жеманничает — ей полагались словечки, похожие на бижутерию из цветного стекла; но жеманничают обычно интроверты, ей больше шло манерничать, как экстравертке). Можно было даже ощутить некоторых близких ей людей (не особо-то их много было — подружки какие-то, пара мальчиков — выбирала она между ними, что ли? Можно было даже попробовать въехать в то, как у нее происходил выбор: а никак не происходил, она вела себя ситуационно, завися от настроения, имея, впрочем, где-то вдалеке от ситуации некоторые идеи насчет правильного устройства жизни). Даже примерно ощущалось, как там что пахнет и что она предпочитает в бытовой жизни. Видеть это было круче, чем смотреть кино, но оставалась проблема достоверности — а ну как эта картинка не относилась ни к чему, а была лишь легкой достройкой ее возможных обстоятельств, быстро пришедших на ум: ну, в самом деле, должна же она манерничать и колготки стирать, как иначе? Между юношами выбирать. А выяснить достоверность не представлялось возможности. Он, конечно, мог бы попытаться задать ей вопрос (сейчас или позже) о том, есть ли у нее знакомый, который выглядит примерно во-о-от так — и описать одного из как бы увиденных юношей. Но, если даже она и захочет с ним поговорить об этом, она может вспомнить какого-то юношу, похожего на того, кого он ей опишет. Вот уж они такие индивидуальные. Единственным вариантом было бы точно уловить тот дом, где она живет и спросить у нее, а не живет ли она во-о-он там, но — она уже доела запеканку и ушла. Да и опять же, спросишь о том, где живет, а она решит, что он клинья подбивает, зачем путать девушку. Да, у нее переменилась прическа — теперь волосы были из разноцветных прядок, мелированные, что ли. Ей не шло, конечно, кому такое вообще может идти, но — демонстрировало активность ее жизненной позиции, наличие которой явно перевешивало эстетические минусы.

Поделиться с друзьями: