Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Чик, хочешь пообедать?

Моллой поднимает взгляд.

— М-м-м?

— Пообедать?

Долгое время он как будто раздумывает над этим предложением, затем:

— Я не узнаю себя, Патти. В смысле я помню, каким я был и как реагировал на вещи. Но помню так, как если бы я прочел о себе в книге, в книге о незнакомце, которого я презираю.

— О чем ты, Чик?

— Ты правда хочешь, чтобы я повторил?

— Нет. Просто не понимаю.

— Например, я знаю, что любил телячьи отбивные. Но теперь я ненавижу телячьи отбивные и все, что с ними связано. Куда делась моя любовь к телячьим отбивным? Летает сейчас, как дым, и ищет, к кому прикрепиться?

— Не обязательно есть телячьи отбивные, Чик. Я приготовлю все, что скажешь. Хочешь спагетти?

— Я ведь не об этом.

— А. Хорошо. Потому что еще есть рубленый фарш. Могу сделать фрикадельки.

— То, что раньше меня смешило, теперь уже не смешит. Я помню, над чем смеялся раньше. Но теперь то же самое меня коробит.

— Что значит «коробит»?

— Раздражает.

— Понимаю. Ну, это нормально. Мы можем смеяться над чем-нибудь другим.

— Я знаю, что раньше обожал, когда вокруг много людей. Я любил вечеринки. Любил флиртовать. А сейчас предпочитаю быть один.

— Один?

— Мне комфортнее в одиночестве. С моими книгами.

Что именно ты имеешь в виду под «одиночеством»?

— Я все еще жажду внимания зрителей, но уже иначе. Я жажду внимания, но по другой причине.

— По какой же?

— Мне нужны не зрители, а свидетели.

— А сэндвичи будешь? — говорит она. — В холодильнике есть охлажденная курица.

— Я не особо хочу есть, Патти.

— Хорошо.

Патти долго стоит в дверях, пока Моллой читает Лотреамона.

— А то, что любил меня, ты помнишь, Чик?

Моллой смотрит на нее.

— Помню, Патти.

Эта сцена разбивает мне сердце. Я вспоминаю о любви, которую испытывал к своей афроамериканской девушке и — когда-то давным-давно — к жене. Похож ли я на Чика? Изменился ли я? А они изменились? Люди вообще меняются?

Глава 44

Я сажусь в спальное кресло, закрываю глаза, пытаюсь вспомнить. Как все начиналось? Человек. В цилиндре? Котелке? Не уверен. В этом фильме было столько шляп. Столько начал. Как вспомнить их точно? Там и правда много мужских шляп из того периода. От курса по мужским шляпам в Технологическом институте моды — проходил его ради статьи об афише «Скромного обаяния буржуазии» от «Динер-Хаузер» — никакого толку. Мозг переполнен шляпами: канотье, котелок, федора, хомбург, цилиндр. Почти уверен, что это цилиндр, но то, как я застрял на первой же шляпе в фильме, где, возможно, еще десять тысяч шляп, — уже повод задуматься. Мешанина шляп отражает мешанину всего у меня в голове: воспоминания о детстве, чему я учился, что повидал, моменты счастья (были такие? Наверняка. И все же…). Прогрессирующее ухудшение моей памяти, моей концентрации, моего… критического мышления — единственных черт, когда-либо представлявших хотя бы малейший интерес для других, — без преувеличения катастрофично для моего самоощущения. Я обнаруживаю, что унизительно непригоден для поставленной задачи. Куда девается то, что мы забываем? Быть может, то, что вообще есть механизм, захватывающий частицы мира, когда мы их пропускаем через себя, — уже есть чудо. Не меньше, чем чудо сознания. Без памяти человека не существует. Возможно, ненавистник естественного мира Декарт был бы ближе к правде, если бы сказал: «Я помню, следовательно, существую». Если мы очевидцы без памяти, мы вообще не очевидцы. Полый цилиндр, через который дует ветер, не запоминает его свиста. Ужасная ирония моих обстоятельств и единственная причина, почему я, возможно, трагичнее рулона туалетной бумаги, в следующем: я помню, что я не помню. Вот наказание, достойное Тартара. Только за что меня наказывают сим образом? Ужели не был я этичным, пусть и неоригинальным исследователем? Ужели не трудился прилежно? Ужели недостаточно любил? Быть может, нет. Точно нет. Я заслужил все молнии, что мечет в меня Зевс. Я, эксперт по химии кинопленки (я учился в Институте Роуленда, учился под началом Эдвина Лэнда[105] — он был на третьем этаже, а я на четвертом), легкомысленно, в пылу открытия, позволил шедевру Инго погибнуть.

В конце концов я засыпаю, привязанный — снова слишком туго — к своему спальному креслу.

Во сне я новеллизатор. По крайней мере, поначалу. В других снах я стану другими людьми. Многими другими. И все же останусь новеллизатором, но вдобавок стану и всеми остальными, одновременно. Нет, скорее по одному за раз. То есть по одному за раз, плюс одновременно с каждым из этих отдельных людей — новеллизатором. Трудно объяснить. Ладно, представьте череду колышков — может, на конвейере, но не совсем, скорее на чем-то вроде рогатки, и если пять колышков, или, вернее, бугорков, или, вернее, протуберанцев, составят борелевское множество… Нет, это уже что-то другое… Возможно. А может, и оно, но… По правде говоря, я не знаю, что такое борелевское множество. Хотя точно где-то про него слышал. Это уже больше, чем может сказать большинство. И не то чтобы мне неинтересно, что такое борелевское множество, но, когда я читал про него в «Википедии», я ничего не понял. Сказать честно, мои познания в области математики ничтожны. Я не солгу, если скажу, что в Гарварде моей второй специальностью была математика, но узнал я там немного. Сдал только благодаря завышению оценок. Мне за это — во сне — всегда стыдно. Во сне я просто не такой умный. Во сне лучший ученик по математике из моей старшей школы уже стал профессором молекулярной вирусологии с йельским дипломом. В старших классах я говорил себе, что из нас двоих я интереснее. Почему он и получил идеальные тысячу шестьсот баллов по SAT[106] — потому что всегда учился; только этим и занимался. Тогда как я был артистического склада, полный грез, поэзии, глубокой печали, энергии и мятежной любви к театру абсурда. В Гарвард поступил благодаря стипендии по киноведению. Оно тогда было популярно в Лиге плюща. Приносило деньги университетам. Мы соревновались с другими институтами в десятиборьях по критике при забитых аудиториях. В семидесятые, то волшебное десятилетие американского кино, фильм мог иметь важное культурное значение. Теперь-то, конечно, кино на обочине. Теперь все любят вирусологию. Теперь почитают моего заклятого врага-вирусолога, который занимается важным делом и разрабатывает вакцину от круглых червей — вакцину, что поможет сотням миллионов людей и повредит сотням миллионов червей.

А я новеллизатор.

В реальной жизни я не новеллизатор. Их вообще почти не осталось. Но во сне я новеллизатор, причем успешный. Как новеллизатор во сне я написал несколько известных новеллизаций. Моя новеллизация «Крестный Отец 1» обошла в продажах роман Марио Пьюзо «Крестный отец». Мне хватило прозорливости добавить к названию «1» еще до того, как анонсировали второго «Крестного отца». За это меня заслуженно хвалили. Феминистки и феминистические критики превозносили мои страницы двадцать три и двадцать четыре за утонченный уход от женоненавистнической «сосисочной вечеринки» Пьюзо к женоцентричной эротике. Некоторые даже назвали их wymyn-центричными[107]. Один даже дошел до того, что назвал это wymyn-цинтричними. Вот какие они женоцентричные. Впрочем, другие объявили книгу примером тренда «патриархальный волк в девичьей шкуре», настаивая, что мужчине, воспитанному в нашей больной культуре, в принципе не понять —

куда уж там изобразить — здоровые сексуальные отношения, не основанные на доминировании, унижении, изнасиловании и всем прочем плохом, что мужчины не считают плохим. Меня задели. Я же правда старался. Во сне я все это считаю плохим, как и в реальной жизни. Во сне я стараюсь быть социально ответственным, или, точнее, политически корректным, или, точнее, хорошим, или, точнее, просто приличным, или, точнее, не оскорблять никого, особенно женщин, которых я а-ба-жаю до умопомрачения, — а все эти качества требуются по моей работе, а именно на должности старшего партнера в компании киномаркетинга, в отделе новеллизаций. Я всегда старался быть хорошим мальчиком. Всегда. Не так уж просто постоянно переживать, что о тебе подумают другие, особенно женщины. Представьте себе на минутку такую работу. Представьте все, на что я шел во благо женщин.

Меня тошнит от самого себя.

Но даже после получения трех наград «Книжник» (ранее «Лиза») от Международной ассоциации авторов сопутствующих произведений (она же IAMTW, произносится «ай-эм-твэ») мне стыдно за свою профессию; я, так сказать, презираю самого себя. В конце концов, я не романист, которым всегда мечтал стать в молодости во сне; я всего лишь новеллизатор. Во сне я учился в Айовской творческой мастерской, а лучше ее как во сне, так и наяву не найдешь. Айовская среди творческих мастерских — то же самое, что программа молекулярной вирусологии Йельского университета среди программ молекулярной вирусологии. Наяву я не учился в Айовской творческой мастерской. Наяву мне приходилось ее гуглить, чтобы узнать, есть ли в ее названии апостроф, а если есть, то где конкретно, чтобы не опозориться. Но во сне я отлично знал, где апостроф, и учился в ней, и однажды именитый романист Дон Делилло вернул один из моих рассказов («Невероятная перхоть Дэниэла Д. Деронды») с припиской: «Большое спасибо, что прислали». Это скромное одобрение поддерживало меня еще добрых пять лет. В конце концов во сне я опубликовал роман. Это была едкая сатира об обычае Америки двадцать пятого века помещать стариков на хранение в космические станции престарелых. Назвал «Дедули на орбите». Я не только не получил хороших отзывов, но и не получил даже плохих. Даже в издании «Геронтология завтра: главный журнал о прогнозировании старения». Да, действительно, тридцать покупателей на «Амазоне» назвали ее выдающейся, но все они, как оказалось, были мной, а когда об этом узнал кто-то, кто не я, «Дедули на орбите» вдруг стали притчей во языцех, но в плохом смысле, если это вдруг сразу не очевидно. Удивительно, сколько людей, которых даже не знаешь, могут желать тебе смерти. Во сне все словно так и искали повода желать смерти кому-нибудь, кого они не знают. Или увольнения. Или издевательств. Или унижения. Наяву всё точно так же.

Такие дела. Мне пришлось стать новеллизатором, лакеем корпораций, продажным писакой, автором сопутствующих произведений. Теперь обо мне в лучшем случае вспоминают в кавычках. Не мои цитаты в кавычках, а как писателя в кавычках. На вечеринках я страшусь вопроса «Кем вы работаете?». А также, справедливости ради, страшусь этого вопроса везде, где его могут задать. И мало того — мой унизительный источник заработка отмирает. Признаем: никто больше не читает новеллизации. Вместо них по фильмам делают игры, и иногда игрушки, и иногда линии одежды, но новеллизации остались в прошлом. Как во сне, так и наяву. Просто наяву-то мне наплевать.

Во сне мне надо поддерживать семью (хотя и не свою), так что, когда в телефонном разговоре меня наконец поманили заказом, я клюнул.

После быстрой монтажной склейки я оказываюсь на улицах незнакомого района города. Я чувствую, что блуждаю где-то рядом с рекой, хоть отсюда ее не видно. Может, к такой мысли подталкивает далекое бибиканье корабельных гудков. Бибиканье? Можно сказать «бибиканье», если это корабли? Я решаю, что настоящий романист знал бы без необходимости гуглить. Я думаю о Мелвилле: он бы знал, он-то разбирался в кораблях. Это его тема, если говорить начистоту. Потом думаю: «А разве он жил не раньше, чем придумали корабельные гудки?» Так что, может, и не знал бы. Так что мы с Мелвиллом равны в этом незнании. А может, и нет. Вдруг мне уже не хочется думать о Мелвилле; я очень устал. Какое-то время вообще ни о чем не думаю — большое облегчение. Потом, твою мать, думаю о Барбосае, который новеллизировал «Моби Дика». Он бы знал. Барбосае все знал. Он получил рекордные сорок шесть «Лиз» (ныне «Книжников»).

Потом я думаю: «А знаете, кто еще бы знал? Джозеф Конрад». Он разбирался в кораблях и прожил еще долго после изобретения корабельного гудка. Но правда ли он прожил еще долго после изобретения корабельного гудка? Когда их изобрели? Когда изобрели Джозефа Конрада? Неважно; признаем: мне не быть Конрадом. Или Барбосае. Во сне я все равно набираю на телефоне: «история корабельных гудков». Для прикола. Не считая короткого упоминания в статье об автомобильных гудках на «Википедии», без релевантной информации, нигде ничего нет. Интернет меня удивляет и разочаровывает. Но на самом деле он чудо. Прямо здесь, на углу улицы, я могу погуглить про корабельные гудки. Вот Конрад не мог. По крайней мере, мне так кажется. Пытаюсь узнать в Сети. Ничего. Ищу Барбосае, чтобы, может, позвонить ему. Он умер. По крайней мере, во сне.

Я поднимаю взгляд от телефона, оглядываю ряд складов: они угловатые и древние, улицы безлюдные. Я ищу склад с каким-нибудь номером. У складов есть номера? Пытаюсь погуглить и это. Диккенс в детстве работал на складе, узнаю я в интернете, увлекаясь поисками. Диккенс бы знал. Я не Диккенс.

Здесь нужно отметить, что эти сны — не совсем сны, но, раз они приходят по ночам, когда я сплю, я не знаю, как еще их называть (Артур Шницлер бы знал. Я не Шницлер). Так или иначе, они отличаются. Во-первых, у них есть текстура, некая зернистость, как в фильме. Во-вторых, есть титры, это уже точно как в фильме. Прочитать титры я не могу, потому что они белого цвета на фоне выцветшего серого неба — это кажется дурацкой ошибкой сонорежиссера, любительской ошибкой, ошибкой сонорежиссера-дебютанта, — но я вижу, что они есть, а потом даже уверен, что вижу имя «Алан» — оно, как всегда, преследует меня по причинам, каких мне понять не дано. На ум приходит сочетание «ночные фильмы» — как вариант названия для этих явлений, — или сонные фильмы, или сомнамбулинематограф. Даже играюсь с каламбуром фабрика грез. Потом в мозгах мелькает слово брейнио, сам не знаю почему. У меня есть какая-то полузабытая связь со словом «брейнио». Так и вертится на кончике сна. «Странно», — еще мелькает в мыслях, после чего «Я опоздаю», после чего «Но куда?», после чего «А, вот же оно», после чего «Что — оно?», после чего «Здание».

Поделиться с друзьями: