Мужицкая арифметика и другие рассказы
Шрифт:
И деверь ходит по людям, тоже сердце материнское рвет на части:
— Не иначе как сидят. Всех таких берут — и их забрали. Хе! Они думали, что так по-ихнему и будет. Да не так выходит!
Накаркал старый ворон. Ранней осенью, еще листья с деревьев не осыпались, раскатом грома донеслась до села весть из города: «Спасай детей, старая чайка, — гибнут!..»
Один село против пана поднял — сидит в Киеве, другой не пошел царю служить — посадили в Екатеринославе, а третий — Андрийко бесталанный — до той поры
А пишут об этом не они сами, пишет дочка Маруся и тут же заодно и свою долю проклинает: «Лучше утопиться, чем итти бедной за богатого». Просит-молит — проведайте!
Встрепенулась мать, продает одежу, продает полотно. Полетела чайкой.
Век прожила, нигде не бывала, на старости довелось…
Ехала в Екатеринослав, завернула дочку проведать.
В самую пору поспела: сидит дочка у стола заплаканная, измученная… Увидела мать, припала к ее плечу, рыдает.
— Что, может, бьет?
— Увечит, бьет почитай каждый день!
Рассказывает: раньше не так все же, а вот как забрали братьев, житья не дает: братья твои враги мне, и ты мне враг. А тут прислал мне письмо Максим, хотела ему хоть рублевку отправить. Увидал — и давай бить. «Не смей, такая-сякая, этим босякам деньги посылать!»
Что-то загремело в сенях — задрожала.
— Чего ты, дочка?
— Он!
Умоляет:
— Мама, голубушка, коли бить станет, не заступайтесь!
— Не будет того, чтобы при мне мою плоть и кровь тут мучил, лучше из хаты уйду.
Вошел пьяный, красный, глаза, как угли, горят:
— С кем тут шепчешься?
Увидел — не поздоровался.
— Ага! Мать выписала? Думаешь, испугаюсь? Может, и эта за деньгами приехала? Попрошайки чортовы!
— Не за деньгами твоими я приехала, свою горемычную несчастливицу проведать.
Да за мешок и клюку:
— Прощай, дочка, выходи за ворота.
Он:
— Еще и дверь открою!.. — Открыл.
Вышла со двора не оглядываясь.
Ушла из села далеко-далеко в степь. Вдруг слышит за собой глухой шум — бежит кто-то, кричит, плачет:
— Мама!
Простоволосая, со свежими синяками.
— Я ж вас, мама, столько лет ждала, словно праздника. Вернитесь, хоть переночуете!
— Негоже мне, дочка, и одну ночь ночевать у твоего мучителя.
Уселись в степи и наговорились и наплакались. Напоследок советует мать:
— Бросай его, дочка, пусть он сгорит со своим добром. Бросай, а то загубит он твою жизнь.
Задумалась дочь. Потом заплакала:
— Я уж, мама, не раз об этом думала, детей жаль. Они ж пропадут при таком отце.
— Об этом не думай, бери детей с собой. Как-нибудь проживем. Вот мой тебе, дочка, последний совет.
Прощаясь, дочь ощупью развязывает узелок, от слез не видит ничего.
Вынула из узелка три серебряных рубля, сует матери.
— Увидите, передайте братьям, каждому по рублю.
— Не стану я, дочка, брать у тебя этих денег. Не стану и передавать, обойдутся мои
сыновья без его денег.— Ох, мама! Да это мои деньги! И неужто я не заработала у него, чтоб… — Не досказала.
Зарыдала горько, горько:
— Я ж и без того, мама, несчастная, зачем же вы еще мне прибавляете горя и слез!
Жалко стало, взяла. Идет — жгут огнем ее эти три рубля. Дошла до города, отыскала бедный двор, да и подбросила туда эти три рубля.
Может быть, найдут их чьи-нибудь дети…
Грохочет поезд.
В вагоне полно всякого люда. У окна собрался кружок, посреди — старая женщина с заплатанными торбами. Плачет, убивается, чужим людям, будто родным, свое горе рассказывает: про сынов, про дочку, про зятя. И опять про сынов: про Петра и про Максима, и про этого Андрийку бесталанного. Путает имена — голова забита. Расскажет раз, второй — и снова начинает о том же:
— Приехала в Екатеринослав к Петру, там сказали, что его отправили в Харьков. Пока доехала до Харькова, а его и там уж нет. Говорят, нужно было, бабка, раньше приезжать, потому как твоего сына сослали аж в Нарым…
— Значит, так и не видали?
— Постояла близ ворот, поглядела на страшные стены каменные, выплакалась и вот еду к Андрийке… К этому еду, а третий, Максимко, из головы не выходит, потому ведь и к нему еще нужно, и у него горе…
— А где же, бабушка, этот твой Максимко?
— А Максимка посадили в Киеве.
— Тоже в тюрьму?
— В тюрьму, куда ж еще…
Сбоку сидит панок, игрой перстней на пальцах забавляется. Фыркает, вертится, на месте не усидит… Потом не утерпел:
— Хорошо же ты, старуха, учила сыновей, что и того и другого в тюрьму засадили. Может, и третий туда бы угораздил, кабы не болел? А?
Глядит на своего соседа, усмехается.
Примолкла женщина, согнулась, и только лицо ее болезненно перекосилось, будто он этими словами шип ей в грудь вонзил…
Bo-время и тут поспела: со станции прямо на кладбище…
Сколько золота, золота того печального, осеннего!.. Повсюду — между крестами, между могилами, на скамейках, даже на памятниках и крестах… Все кладбище от него будто сияет… Сначала взглянешь на это море желтых листьев, и даже сердце встрепенется: на миг пригрезится обманутым глазам, что все вокруг залито весенним солнцем, его золотыми горячими лучами. А глянешь еще раз — и сердце заноет: нет солнца, это золотая печаль. Грусть…
Над свежей могилой молодежь шумит, как зеленый сад. Веет в пору безмолвия дыханием юности. Блеск молодых глаз, горячие речи, гомон…
Женщина… торбы на плечах. Измученная…
Плачет.
Обступили:
— Что такое? Кто вы, бабушка?
— Ох, деточки мои, да ведь это ж моего Андрийка вы здесь похоронили!
Зашумели:
— Мать! Мать!
Дали выплакаться. Расспрашивали, а потом начали о сыне рассказывать, торопятся, друг друга перебивают:
— А знаете ли, бабушка, что у вашего Андрийка талант был?