Мужики
Шрифт:
Ксендз, уже порядком уставший, отирал потную лысину и, оглядывая поля, разговаривал с войтом:
— Ого! Тут уже горох взошел!
— Да, ранний, должно быть. И земля хорошо вспахана.
— Я сеял еще на вербной неделе, а только что ростки показались.
— Потому что у нас в низине холодно, а тут земля потеплее.
— Вот и ячмень у них уже взошел, и ровный такой, словно сеялкой сеян.
— Модлицкие мужики — хорошие хозяева, и поля обрабатывают не по-нашему, а так, как помещики.
— Только на наших полях ни следа еще овса и ячменя!
— Да, запоздали мы, а к тому еще дожди побили всходы…
— А вспахано бог знает как! — огорченно вздохнул ксендз.
— Дареному коню
— Ну вы, сорванцы, уши оборву, если не перестанете! — прикрикнул ксендз на мальчиков, швырявших камнями в стайку куропаток, которая вспорхнула над полем.
Разговоры сразу утихли. Органист опять зажужжал, кузнец стал вторить ему так громко, что в ушах гудело, а тоненькие голоса женщин сливались в заунывный хор, который тянулся над землей, как вереница птиц, истомленных долгим полетом и падающих все ниже и ниже.
Шли они так средь зеленых полей и пели, а модлицкие крестьяне, работавшие на своих полосах, разгибали спины и снимали шапки. Мычали коровы, поднимая головы, а иногда испуганный жеребенок убегал от матери и мчался куда глаза глядят.
До третьего бугра и креста у тополевой дороги оставалось уже каких-нибудь сто саженей, когда кто-то крикнул во весь голос:
— Из лесу выходят люди!
— Может, это наши?
— Наши! Наши! — грянула толпа, и многие бросились было вперед.
— Куда! Сперва молебен! — резко приказал ксендз. И они остановились, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. Еще теснее сбились в кучу, всех так и подмывало бежать навстречу своим, но боялись ксендза.
Впрочем, он и сам прибавил шагу.
Неожиданный порыв ветра погасил свечи и трепал хоругви. Закачались кусты, травы и осыпанные цветами ветви. А толпа, хотя и пела все громче, но уже почти бежала вперед, и все глаза были устремлены на близкий лес, где между деревьев у дороги белели мужицкие кафтаны.
— Не толкайтесь, глупые! Не убегут от вас мужики! — стыдил ксендз женщин, потому что ему уже наступали на пятки.
Ганка, шедшая в первых рядах, даже вскрикнула громко, увидев кафтаны. Хотя она и знала, что Антека среди вернувшихся нет, она вся дрожала от радости, и упоительная надежда наполняла ей душу. Она отошла в сторону, на борозду, и глядела, глядела…
А Ягуся, шедшая рядом с матерью, тоже сорвалась с места, готовая бежать туда, где стояли мужики. Ее то бросало в жар, то бил такой озноб, что зубы стучали. Другие не меньше, чем она, рвались навстречу близким, по которым они так стосковались. Несколько девушек и подростков не вытерпели: хлынули из рядов, как вода из опрокинутого ведра, и, не слушая окриков, полетели напрямик к лесу, только пятки сверкали.
Процессия быстро дошла до креста, от которого уже было рукой подать до последнего бугра, отделявшего липецкие земли от помещичьего леса.
Там, в тени высоких берез, стороживших распятие, стояли группой мужики. Увидев издали крестный ход, они обнажили головы, и глазам женщин предстали любимые лица мужей, отцов, братьев и сыновей, похудевшие, истомленные, но радостные.
— Плошки! Сикоры! Матеуш! Клемб! Гульбас! И старый Гжеля! И Филипп! Родимые вы наши! Горемычные! Иисусе, Пресвятая Матерь Божья! — горячо шептали в толпе, и все глаза сияли счастьем, руки тянулись навстречу, уже слышался заглушённый плач, но ксендз одним громким словом удержал и заставил замолчать всех и, дойдя до креста, спокойно прочел молитву "от огня". Правда, читал он ее медленно и рассеянно, потому что невольно все время озирался на все стороны и растроганно посматривал на осунувшиеся лица мужиков.
Только кончив молитву и окропив водой склоненные головы, он снял шапочку и весело гаркнул во весь голос:
— Слава Иисусу! Здорово, люди добрые!
Они ответили хором и затеснились к нему, а он, расцеловавшись
со всеми по очереди, сел под крестом, отдуваясь от усталости и отирая пот.Вокруг кипело, как в котле. Говор, смех, звонкие поцелуи, радостный плач, крики ребятишек, горячий шепот, возгласы, подобно песне рвавшиеся из счастливых сердец, сразу забывших о долгой тоске… Каждая женщина уводила своего в сторонку, каждый из вернувшихся, как высокая ель среди кустов, стоял, окруженный женщинами и детьми. Долго это длилось и не кончилось бы до ночи, если бы ксендз не спохватился и не объявил, что пора продолжать крестный ход.
Двинулись к последней межевой насыпи. Дорога шла лесом, между невысоких зарослей можжевельника и молодых сосенок.
Так как прибавилось много народу, то шествие заняло всю дорогу, и, кроме того, многие шли лесом и полями. Все Подлесье кишело людьми, и песня взлетала до самого неба. Но скоро она опала, как туча, когда отгремит гром, — подпевали ксендзу только передние ряды, а остальным не терпелось поговорить со своими. Порядок был уже нарушен, толпа рассеивалась во все стороны, каждая семья шла отдельно, многие взяли на руки младших детей, молодые шли парами, тихо разговаривая, а иные забирались в чащу, подальше от людских глаз. Девушки, красные, как спелые вишни, прижимались к своим дружкам, уже никого не стесняясь. Время от времени они, от избытка счастья, запевали так громко, что испуганные вороны улетали из гнезд в поле, и от быстрого движения воздуха гасли свечи, а лес откликался протяжным гулом.
Потом опять наступала тишина, в которой слышался только топот ног, заливистый смех и приглушенный говор в кустах да заунывное бормотание старух, твердивших все одни и те же слова молитвы.
Близился час заката, небо величаво вздымалось, как раззолоченный стеклянный купол, и только два-три облачка пылали пурпуром в его синих просторах. А солнце уже кончало свой путь и висело над лесом. Между могучих стволов и в зеленой поросли скользили золотые отсветы, а на полянах одиноко растущие деревья пылали ярким огнем, как и притаившиеся в чаше ручейки. Да и весь лес был в огне и красном дыму. Только местами, там, где высокие ели стояли сплошной стеной, как ряд богатырей плечом к плечу, царил мрак, — впрочем, и его кое-где разгонял солнечный дождь.
Бор склонялся над дорогой и, казалось, глядел на поля, грея в лучах заката свои пышные верхушки. В нем было так тихо, что отчетливо слышно было, как стучат клювами дятлы. Где-то часто и звонко куковала кукушка, а с полей доходил сюда птичий гомон.
Дорога местами вилась по самому краю полей, и мужики часто прерывали разговор и, теснясь к канаве, отделявшей дорогу от поля, шли, не сводя глаз с зеленеющих пашен. Длинные полосы озими колыхались, как вода, с радостным шелестом, словно кланялись вернувшимся хозяевам. А мужики пожирали их глазами, многие даже снимали шапки и крестились, и у всех одинаково трепетали сердца в немом и горячем преклонении перед святой и желанной кормилицей-землей.
Разумеется, после первых приветствий разговоры стали еще оживленнее, радость переполняла все сердца, и не одному хотелось крикнуть на весь лес или припасть к этому полю и заплакать.
Одна только Ганка чувствовала себя обделенной. Вот впереди нее, и позади, и по сторонам шумно идут мужики, и к ним нежно льнут жены и дети, о чем-то говорят, смотрят друг другу в глаза. Ей одной не с кем слова молвить. Вся толпа так и бурлит неудержимой радостью, а она, шагая среди них, чувствует себя несчастной, покинутой, одинокой, как засыхающее в роще дерево, на котором даже ворона гнезда не вьет и ни одна птица не сядет. С нею мало кто и здоровался — каждый торопился к своим… что им она? Сколько людей вернулось! Даже Козел тут, и опять придется стеречь от него чуланы да хлевы запирать…