Мы вдвоем
Шрифт:
В тот день отец вернулся домой и объявил полным боли голосом: все, мечта разрушена, им придется оставить Беэрот и переехать в Иерусалим. Мать постаралась спрятать свою едва заметную победную улыбку — было видно, что она не знает, как поступить: притвориться огорченной, словно она очень хочет остаться в Беэроте, или же позволить себе открыто радоваться внезапному воплощению своей мечты, пусть и в результате такой трагической причины.
Ведь она ждала этого момента с тех пор, как скончался Идо, ждала как гостя, который сообщил о скором приезде, но запаздывал, и ничего не остается делать, кроме как ожидать и молиться, чтобы рассосалась пробка, в которой, по его словам, он застрял. Но для отца эта новость была как разверзнувшаяся под его ногами бездна, и не только из-за предательства рава Гохлера (после нанесенной обиды Эммануэль намеренно отказался от титула раввина, оставив его Гохлеру как ветхий поношенный сюртук), а в основном из-за своей великой мечты, которая вот так внезапно
Йонатан представлял, как он и Мика найдут себе отдельную норку на двоих в этой чертовой яме, зароются в нее, и Мика сразу начнет подражать всем уважаемым людям Беэрота, изображать их сердитые лица на бесконечных собраниях. И даже в пучине Мика не даст Йонатану погрузиться в одиночество, ведь он и Мика всегда были связаны негласной и крепкой обоюдной ответственностью. Они были как Яаков и Эсав, ангел и узкий брод через реку Ябок в одном лице, вот только заря, когда можно сказать «отпусти меня», не наступала[31]. Ведь семья негласно разделилась таким образом: Ноа принадлежала Эммануэлю, Идо принадлежал Анат (точнее, Анат принадлежала Идо), а Йонатан и Мика были сами по себе, годами напрасно тянули молящую руку за скудной милостыней сердца Анат, отданного одному лишь Идо и только ему. Живому Идо — она звала его «мой рабби Акива Эйгер», — а затем покойному. И даже безумие Мики, усугублявшееся с годами, не могло ее убедить, что существует еще кто-то кроме Идо. Никто открыто не обсуждал такое разделение (хотя Мика несколько раз пытался, чем смущал Йонатана, боявшегося говорить об этом вслух даже с Микой), но оно было очевидным и угнетающим.
Всякий раз, когда Эммануэль находился дома, его молчание было глубоким и тягостным. К вечеру, словно желая скрыться от семейного гомона, он все больше уходил в себя, читал толстые журналы об открытиях в области оптики или сухо беседовал по телефону с учениками ешив в Бней-Браке или Ашдоде, что прослышали о разработанном им методе улучшения зрения и назойливо интересовались стоимостью и требованиями. Он не ленился вновь и вновь объяснять им все тем же заученным текстом, что здесь необходим кропотливый труд: утомительный, требующий серьезного подхода и постоянства, так как нужно упражняться дважды в день и не пропускать, а это не так просто, как кажется, это задача не для ленивых. Эммануэль пытался их подколоть, что вместо того, чтобы учить Тору, они проводят время в попытках улучшить зрение. Это для серьезных людей, а не для бездельников, пробасил он как-то студенту ешивы «Слободка», который без конца ему названивал. Потом он непременно звонил своей Ноа и в нескольких предложениях, всегда одних и тех же, справлялся, где сейчас Амнон, чему дети научились в садике, что у них нового — будто сопротивляясь каждой попытке отклониться от неизменного, привычного хода разговора. Затем отправлялся в душ, наполнял ванну, всегда именно ванну — никогда, даже перед шабатом или в моменты большой спешки, как перед бар мицвами[32] троих своих сыновей, он не был готов отказаться от священного ритуала приема ванны.
Пролежав в воде не менее двадцати минут, Эммануэль отряхивался, словно охваченный удрученным сожалением, с силой выталкивал черную резиновую пробку из-под давления воды, наполняющей ванну, и слегка кривился, пока вода стекала со звуком тихого стона. Ровно в десять шел в спальню и ложился, чтобы назавтра утром, еще до шахарит[33], успеть на урок рава Гохлера по дневному отрывку из Талмуда — рав Гохлер всегда провозглашал Эммануэля безукоризненным примером «служения Торе», воплощением желанного идеала семейного человека, любящего Тору.
Все потому, что Эммануэль, за которого вышла Анат, так как он должен был стать учителем поколения; Эммануэль, которого в юности все осыпали похвалами и твердили: «Будущий гаон[34], будущий гаон», — этот-то Эммануэль потерял задор. Два года прослужил раввином Беэрота, выносил галахические суждения, каждое утро вел урок по дневному отрывку и основал настолько популярный пятничный колель[35], что в нем занимались даже две-три женщины вдобавок к постоянному мужскому миньяну[36]. При этом не прекращал зарабатывать на жизнь в своей оптике, объясняя, что ни за что нельзя делать из Торы источник пропитания, о чем прямо писал еще Рамбам в своих постановлениях. Но спустя два года он поразил всех, абсолютно неожиданно заявив, что не готов быть публичной фигурой, и сообщив десяткам ошеломленных слушателей, что увольняется и назначает сам себя главой комиссии по поиску раввина себе на замену. Пошли слухи — поговаривали, что ему не дает покоя контузия со времен войны, что его товарищ Идо Беэри является ему во сне и не отпускает, некоторые потом, задним числом, связывали это драматическое заявление с состоянием Мики. Эммануэль ничего не отвечал, только перестал заправлять рубашку в брюки и сменил белые рубашки на голубые и сиреневые — что должно было продемонстрировать всем: он всерьез отказался от статуса раввина.
С тех пор будто по чьему-то приказу Эммануэли потушил горевшую в нем страсть и, к ужасу Анат, превратился в «усталого и любящего Тору семейного человека» без капли живого духа. Он почта не занимался, уж точно не совершал
никаких открытий в Торе, ни великих, ни малых, ни в мистике Колесницы[37], ни в толкованиях Абайе и Равы[38]. Он просто вставал утром, шел на работу, возвращался, принимал ванну и шел спать — а как же Избавление, а как же пробуждающаяся Тора Земли Израиля, которая выведет народ свой из изгнания?После смерти Идо и происшествия с равом Гохлером семья перебралась в Иерусалим, на улицу Йордей-га-Сира. Отец прозвал внезапно изгибающуюся, узкую и тесную улицу «поселением в городе». То, что они обосновались на ней, было в некотором роде достижением, почти как проживание в успешном поселении Беэрот — символом высокого положения, семейной стабильности, традиционной и тщательной религиозности. Однако, в отличие от Беэрота, здесь была готовность принять странности в рамках приличий. Улица Йордей-га-Сира позволяла чувствовать себя свободно и расслабленно, ведь там не было раввина поселения, комиссий по культуре и абсорбции, по религии и просвещению и еще почти двух десятков самых разных комиссий, которые непременно собирались по средам ночью в комнатках старого здания управления Беэрота и бесконечно рассуждали о том, как обустроить повседневную жизнь, что делать с молодежью, как быть с новым требованием, чтобы женщины читали кадиш[39] — и это только начало, поди знай, чем кончится такая скользкая дорожка. Мало того, на улице Йордей-га-Сира не было и баланит[40], которой известно в точности, когда каждая женщина посещает микву[41], то есть беременна ли она, и когда она перестает приходить и почему. Не было и казначея, который знал (притом никто не понимал откуда), сколько каждый зарабатывает. Йордей-га-Сира была поселением со всеми его достоинствами, но без недостатков, поделился как-то Эммануэль еще одним умозаключением, прежде чем вновь погрузиться в молчание.
Мать ушла с работы, сказав, что ей скоро пятьдесят один год, пора изменить свою жизнь и не упускать подворачивающиеся возможности — ведь когда в гериатрической палате ее станет пожирать деменция, поздно будет вспоминать о себе и своих мечтах. Даже речь ее стала более эмоциональной: почти в каждом разговоре с ее языка лились глаголы из разряда «скучать», «любить», «чувствовать» и «прислушиваться». Поначалу они звучали натянуто, застревали, как у подростка, который учится говорить на языке взрослых и еще не умеет правильно вворачивать их выражения, но вскоре стали органичными, будто она всегда их произносила. Йонатану даже показалось, что она стала больше его ценить, видит в нем возможную замену предыдущей своей страсти, Идо, но ее поведение было нерешительным, в нем не было самоотдачи. Да и продлилось это недолго, так как ее все дальше уносил бурный поток религиозного пыла и кропотливый труд возведения мини-храма Идо в их иерусалимской квартирке, что наполнялась фотографиями из короткой жизни святого благословенной памяти Идо Лехави. Огромные поминальные свечи и выдержки из Псалмов сделали и без того небольшую гостиную тесной, угнетающей, и главное — пугающей.
Упрямую прядь волос, когда-то вызывающе торчавшую из-под края ее головного убора, мать всегда теперь убирала, постоянно твердила параграфы из мишнаитского[42] трактата «Бава кама» («Это трактат Идо», — говорила она печально и гордо) и начала сочинять молитвы к каждому мероприятию, которое посещала: молитву за успех свадьбы, молитву за успех младенца, молитву за успех в постоянстве. Каждую неделю она вслух читала всю книгу Псалмов, разделенную на главы по дням, нашла у Йонатана в книжном шкафу брацлавские[43] книги и принялась писать рифмованный пересказ для детей сказки рабби Нахмана о потерянной принцессе. Иногда звонила Йонатану спросить, что рифмуется со словом «тоска», только нужно детское слово, а не университетское, и хорошая ли рифма — «тайна-неслучайно», потому что рифмы обязательно должны быть живыми, иначе дети не полюбят сказку учителя нашего, а этого она допустить не может.
Однако Йонатан чувствовал, что она не просто присваивает открытие, которым поделился с ним когда-то Амос в ешиве в Йоркеаме, крадет ему одному принадлежащий секрет и безжалостно выставляет его на всеобщее обозрение, — но к тому же неправильно все понимает, искажает, считает книги рабби Нахмана очередным набором рецептов для успешной жизни и чудес, вместо того чтобы осознать, что он единственный прикоснулся к боли, и именно потому, что он знаком с болью, нет у него никакого волшебного лекарства от нее. Да и вообще, гораздо лучше, чтобы родители держались в отдалении от духовного мира детей, чем воображали, будто разгадали его, питали иллюзии о своей чувствительности к нюансам, когда на самом деле ничего они не разумеют — так он сурово думал в то время.
Потом она стала ходить на уроки для женщин по брацлавскому учению, и именно посещение этих уроков немного ее успокоило, дало ей ощущение принадлежности к общине и тем самым освободило от необходимости все придумывать и делать самой. Однажды перед началом месяца нисан[44] — днем рождения рабби Нахмана — она даже поехала с группой женщин в Умань[45], а вернувшись, с явным восторгом сказала Эммануэлю:
— Знаешь, рабби Нахман меня там ждал. Только встретившись с ним, я поняла, как по нему скучала. Какое чудо, что в этом мире у нас есть настоящий цадик и что можно к нему настолько приблизиться.