Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Когда пошли колхозы в гору, все стало налаживаться, он продолжал выжидать и сопротивляться. Посмотрим, говорил он, как у них дальше пойдет. Не выйдет у них с колхозами, ума но хватит. И так далее.

Радовался каждому промаху колхозников, каждой неудаче. И Егор Иванович, тогда еще Егорка, повсюду следуя за отцом, впитывал его ум и характер, перенимал его словечки и суждения, его понимание жизни. Егорка слышал, как отец уже в конце тридцатых годов, когда с колхозами уже было все ясно, когда назад путей уже никаких но было, выбиваясь из сил, сопротивлялся, не вступал в колхоз до последнего и зло бросал дома в чьи-то адреса: «Дурачье!» Все помнил Егор Иванович. И теперь сам часто своим товарищам по науке, не мужикам уже, а ученым людям, говаривал: «Ну что ты плетешь, дурачок?! Неужели не понимаешь?» И так далее. И вскрывал язвы современной ему действительности, обличал всевозможные

бардаки и неполадки и считался смелым, острым мыслителем. Пользовался уважением как среди товарищей, так и среди начальства. Потому что критика, а тем более яркая, талантливая критика, считалась полезной и необходимой для процветания Родины. Тут интересы общества и Егора Ивановича полностью совпадали. И редко-редко кто знал или догадывался, что потребность в критике у общества и у Егора Ивановича имела разные источники, совершенно, можно сказать, противоположные. У общества это шло от желания с помощью критики освободиться от всего, что мешает двигаться вперед, к сияющим вершинам, у Егора Ивановича причиной и источником были частично природная тяга, наследственная склонность насмехаться над человеческой глупостью, над несовершенством любого рода, частично же всосанное с молоком матери мстительное чувство за отца, которого в конце концов по злому навету оклеветали и отправили в отдаленные края, где он в свое время и скончался, а если брать шире, то обида на обстоятельства, на ту же коллективизацию, которая порушила и погребла в общем кургане мечту о столыпинско-хуторском рае, что долгие годы согревала души всего семейства — отца Егора Ивановича, матери и самого Егорки. Гибель этой мечты повлекла за собой гибель отца в сибирских лагерях, смерть матери, потерявшей прежний интерес к жизни. В самом же Егоре Ивановиче отозвалось это не совсем обычно. В молодом организме эта гибель не уныние вызвала и потерю интереса к жизни, а, напротив, разожгла в нем интерес, сделала его натуру еще более деятельной, еще более энергичной, наполнила его исследования, его потаенные мысли какой-то особой, мстительной радостью, питаемой нашими многочисленными недостатками и просчетами, нашими язвами, что так и бросались в глаза в определенные времена.

Словом, Егор Иванович слыл в своем кругу веселым, удачливым, смелым и острым, во всем преуспевающим социологом. И домой возвращался теперь, вследствие того что материал подходящий попался под руку, весьма довольный, с приливом новых вдохновений.

Пашка всю дорогу от нечего делать анализировал Егора Ивановича, искал, например, причину, отчего это кандидат завел такую бороду. И ведь доискался. В зеркальце он разглядел, как сквозь спутанные волосы бороды и усов, сквозь этот рыжеватый покров просвечивалась серыми кусочками кожа ученого кандидата. Пашка мысленно расправлялся с бородой, сбривал ее, и перед ним открывалось сырое, как неподошедшая опара, лицо, бледное, бескровное, неинтересное, не отвечающее самому духу Егора Ивановича, а главное — похожее на обескровленного голодом насекомого. Пашке самому становилось неприятно от своих открытий, и он внутренне стал одергивать себя, переводить свои мысли на другое.

Егор Иванович тоже про себя думал о Пашке, перебирал его сельскую жизнь, весь его обиход, достаток и удачливость.

— Паш, — слегка повернувшись к Пашке, спросил Егор Иванович, — небось в Цыгановке считают тебя куркулем, а? И машина у тебя, и дом видный, и в доме всего хватает. Считают?

— А то нет, — осклабился Пашка. — А я думаю, нехай считают хоть а кого угодно, я все своим трудом наживаю, никогда ни у кого соломинки но крал и в казну никогда не запускал руку. Тебе Валька не говорила, песню про нас составили, поют детишки: «Пойдем вперед за Курдюками…» Ага, детишки глупые распевают, они ж от кого берут, от родителей, от отца с матерью. Значит, ктой-то завидует, не спит спокойно, песенки составляет.

— Это мне понятно. Я ж, Паша, сам деревенский, и мне все это близко и понятно. Не обращай внимания.

— А я эта, и не обращаю, гы-гы… Пехай составляют, нехай поют, раз охота есть.

Егору Ивановичу Пашка был по душе, приятен именно из-за своей удачливости в жизни, из-за ловкости и умения работать. И Пашке нравился ученый социолог своей какой-то злой веселостью, а эти хорьки да насекомые — это так, от игры ума, Пашка ведь тоже не последний дурак на деревне, тоже ум играет, когда хочет играть. Он бы и в Минводы мог отвезти Егора Ивановича, если бы не такой неожиданный, внезапный отъезд его, заставший врасплох и Пашку и Валю и даже немного обидевший их. Да и анализировал Пашка только исключительно для того, как он сам догадывался, чтобы приблизить к себе ученого, чтобы он не отдалялся от него, не выделялся, ведь все равно

человек, хоть и ученый.

Высадил Пашка Егора Ивановича на автобусной станции Буденновска, попрощался душевно и кинулся сразу в универмаг.

17. Страда

Сережа Харченко махнул вечером к Зоиному дому. В полевом стане, где он последние дни ночевал, в скверике, под сливами и яблонями, росли розы — целый сад. Тут он и нарезал свои букеты.

— Ты гляди, Сергей, — заметил однажды начальник, Дмитрий Иванович. — Если невеста хорошая, разрешаю, если так себе — наложу штраф.

Сережа покраснел, но розы кое-как газеткой прикрыл, сел на мотоцикл и рванул к лесной полосе.

Зоина мать открыла калитку, всплеснула руками:

— Да у нас еще вчерашние не завяли! Куда столько?

Но Сережа ткнул букет молча, несмело улыбаясь.

— Ладно, передам, нехай на ферму несет, чтоб коровы больше давали молока.

Сережа немного обиделся. Зоя бы так не сказала. Ну да ладно. Повернулся и улетел, чтобы явиться попозже.

Когда вернулся, слегка посигналил, боялся, не услышит, не выйдет, а сегодня последний день, последний вечер.

Выскочила Зоя. Хитровато улыбается. Отчего? Так, ни отчего. Просто от радости. Просто вспомнила корову, подошла к ней с аппаратом, а она повернулась и улыбается.

— Не веришь?

— Почему? Верю. Коровы все улыбаются. Я это давно знал.

— Нет, ты смеешься. Надо мной.

— Не смеюсь… Сегодня последний вечер у меня. Завтра начнем.

— А куда мы поедем?

— Давай в Казенник!

— Давай.

Зоя, как заправский кавалерист, вскочила в седло и крепко обхватила Сережу.

— Ну?!

Они не поехали мимо старого артезиана, в улицу, что ведет к Казеннику, ну их, этих сплетников, сразу начнут: во, гляди, гляди, Зойку уже повез какой-то, вон они. Нет уж. Сережа выскочил к выгону и повернул направо, на магистральную дорогу, а там, возле кирпичного завода, повернет на Казенник. Так и сделал. Остановился не на пляже, а переехал по плотине на другую сторону. За плотиной была старица Кумы, — когда спрямляли речку, осталась в этом месте старица. На берегу, где хотел остановиться Сережа, сидели какие-то гуляки, мотоцикл с люлькой, даже два мотоцикла и их кучка. Распивали под тополем на берегу. Солнышко уже путалось в заречном леске. Хорошо сидели ребята. Сережа отвернул на берег озера. Тут, правда, на голызне, у всего мира на виду, но зато — никого. На противоположном берегу, на пляже, еще маячили фигурки, а тут никого. На скате насыпи положил мотоцикл, а сами сели возле трубы. Труба, толстая, в обхват, тянулась из озера через плотину на лужок, куда спускали лишнюю воду, обычно весной, после таянья снегов и первых сильных дождей. Труба была еще горячая от дневного солнца, и сидеть на ней нельзя было, обжигало.

— Пойдем? — Сережа показал на воду. — Раздевайся.

— Ты что?

— А что, никогда не купалась?

— При людях купалась, а при тебе нет.

— Ну ты даешь! А как же мы будем потом?

— Потом суп с котом.

— Ну как хочешь, а я пошел.

Сережа быстро сбросил брюки, рубашку и в красивых плавках, в шашечку, в красно-синюю клеточку, поднялся на трубу и пошел по ней. На фоне зеленоватой глади, крепкий, загорелый, с сильной мускулистой спиной, цепкими ногами, он стоял уверенно на этой трубе и — пожалуйста, гляди сколько хочешь, мне не жалко. Фигуру показывает, подумала Зоя. Ну и показывай… А правда, красивый. И где-то в глубине шевельнулось: я, думаешь, хуже.

— Прыгай, Сережа!

— Давай ко мне!

Зоя потихоньку покачала головой. Нет.

— Эх, ты! — И Сережа пробежал до уклона трубы, где она уходила вниз, в воду, прыгнул с веселым криком вниз головой и вынырнул далеко от берега. Плавал, нырял, и ему было хорошо, как никогда, потому что за каждым его движением следит она. Сила играла в нем, он прекрасно работал руками, плыл так, что полспины было наружу, сильные мышцы перекатывались под лопатками и держали его в полводе.

Далеко от Зои он нырнул и через несколько минут показался возле трубы. Упираясь в дно, стрелой прошел под водой и вынырнул тут, перед ней. Зоя ойкнула и подошла к берегу.

— Вылезай, хватит. А то завидно.

— В чем же дело? Давай!

— Хватит, вылезай, уже солнышко садится.

Сережа вылез. Закинул голову, руками прошелся по волосам, выжал из них воду, постоял на трубе, просыхая, и быстренько оделся.

— Вот сядет солнце, не замерзнешь?

— Согреешь.

— Думаешь, если ты комбайнер, так тебя сейчас все согревать начнут.

— Зачем все? Все мне не нужны. Ты согреешь.

— Умный очень. Чего это я согревать буду?

— Чтобы не замерз.

Поделиться с друзьями: