Мы вышли рано, до зари
Шрифт:
— Иди, Ларин, живи в своем доме и не беспокойся. Работай.
Вот человек. Прокурор — а какой справедливый. Ну, и стали жить. А теперь уже старшенькая, Зоя, невестой стала, розы носит ей ухажер.
Нынче Сережа с напарником, с младшим Сережей, на прямое комбайнирование выехал. И первый, кто подкатил к ним за зерном, был Ларин.
— Зойкин отец пожаловал. — Сережа сразу же остановился. Вышел из кабины, а навстречу по лестнице поднимался водитель, Зойкин отец.
— Здорово, молотильщик!
— Здравствуйте, дядя Петя.
— Ах, это ты, зятек? А я и не признал сначала. Тогда по-родственному здорово, — Ларин протянул две руки и крепко приобнял комбайнера за плечи.
— Как Зоя там, дядя Петя?
— Как еще? Помирает, мать говорит.
— Ладно, привет передавайте. —
Ну ничего. Еще сколько осталось? Дней семь, не больше. Потерпим.
Весь день Ларин возил хлеб от Сережиного комбайна. Уже стемнело, включили фары, а комбайн все не останавливался, все сновал по своему полю, и каждый раз Ларин говорил:
— Ну давай еще одну, и хватит.
Но приезжал, нагружался, снова обещал Сергею, что приедет еще разик. Было уже два часа ночи, когда Сережа подумал, что пора бы уже и кончать, но к нему опять летел грузовик Ларина. Остановился, набрал зерна, расписался в получении и тут наконец сказал:
— А ты с характером парень. Думал, попросишь пощады, а ты и меня на измор взял. Хватит. Больше не приеду. И тебе на отдых пора.
В тусклом полусвете ночи лицо Сережи было совсем черным, и из этого черного пятна выступила белая полоска зубов. Сережа улыбался.
— Смотрите, дядь Петь, если хотите, мы еще можем походить, нам что!
— Все, все, техника должна отдохнуть.
— Эх, — вздохнул Сережа, — если бы чуть-чуть пораньше, я бы с вами смотался на село. — Вздохнул еще раз, потоптался на месте, но Ларин не стал уговаривать ехать с ним, даже не предложил, и Сережа повернулся к своему комбайну.
На стане он поставил машину на место и не спеша, вразвалочку направился с помощником к мазанке.
Как всегда, улегшись в кровать, Сережа первым делом подумал о Зое. Не подумал, а как бы встретился с ней и вел свой разговор. Лицо ее видел перед собой, слышал голос, тихий, певучий, и перед тем, как вытеснило ее из головы дневными подробностями, он в первый раз отчетливо сказал самому себе: хватит, не буду ждать, до армии возьму и женюсь, прямо сейчас. Такого, правда, еще не было на его памяти, чтоб на школьнице. Не было — так будет. Пойду в армию женатым. А что? Если, конечно, Зоя или родители не заартачатся, не упрутся. Жить-то не им, а нам! А Зою можно убедить, не в старое время живем. С этой счастливой мыслью он и уснул, освобождаясь от мелькания, от толчеи каких-то мелочей, застрявших в голове. Угасал постепенно свет ослепительного дня, затихал в голове шум мотора, шум работающего на полную катушку барабана и трансмиссий огромной машины, все уходило из головы, одно за другим освобождало ее. Сережа проваливался в мягкую ямину сна.
Ни степная птица, ни запоздалый шофер, ни лай потревоженной собаки — ничто не нарушало огромной, нависшей над огромной степью тишины. Кто-то похрапывал в глубине комнаты, но Сережа уже не слышал ни тишины, ни слабого похрапывания наработавшегося человека.
Снаружи, в рассеянном свете звездного неба, на котором не было луны, даже узенького серпика, снаружи проливал на землю слабый, мерцающий свет Млечный Путь, звездная дорога в небесной вышине, а за черными тушами комбайнов, выстроенных в ряд, за темной спиной взгорья, невидимая отсюда, лежала черная котловина, в которой спало черными сгустками домов и деревьев село. Под окнами одного дома стояла машина, водитель, отец Зои, уже давно прошел в носках к своему месту, не потревожив домашних, тихонько разделся и тоже спал
уже, и не то чтобы сон, а так, что-то мягкое и неотчетливое омывало его душу. Спал хорошо поработавший, не потревоженный никакими больными вопросами или нечистой совестью счастливый человек.Вставали у Лариных рано. Сам всегда выезжал из дома чуть свет, девочки в шесть уже на ферму, автобус возил доярок, мать по своему хозяйству: корову подоить и выгнать в стадо, выпустить птицу, накормить мужа и детей, то есть девочек-доярок. Она вставала раньше всех. Когда работники сели за стол, уже стояли разогретые пирожки, холодное молоко из погреба, вчерашнее.
— Видел твоего вчера, — сказал отец Зое. — Весь день возил от него хлеб. Молодец, герой.
Мать вся засветилась, повернулась к мужу, ждет, что еще скажет. Зоя вспыхнула, не терпелось спросить у отца — как молодец? Как герой? Но не смела, опустила голову, молча давилась пирожком.
— Ну че уж он сделал, герой? — это мать. Знает, что дочке хочется послушать про Сережу.
— А че? Загоняли меня. До двух часов ночи дуют, не останавливаются, уж сам попросил. Хватит, говорю, техника должна отдохнуть.
Зоя осмелела, тоже спросила:
— А он что говорит?
— А он? Он говорит, если вы приедете еще, будем убирать. Нет, говорю, хватит. Два часа уже.
— А он? — опять Зоя. — Что он еще говорил?
— Ничего. Привет передавал.
— Кому?
— Сама догадайся. Кому ж он может привет передавать?
Молчит Зоя.
— А что, мамка, давайте отдадим Зойку за этого Сережу, раз у них такие дела?
— Какие дела? — Зоя стрельнула глазами на младшенькую.
— Ну какие? — тихонечко ответила Зина. — Сама знаешь какие. Видишь, работает хорошо, папке не уступает.
— Может, сама хочешь за него?
— Если б у меня с ним были дела, я б, конечно, пошла, не ждала, когда он уйдет в армию, а там другую найдет. Сибирячку какую-нибудь. Или украинку.
— Вот и пускай находит. Мне что? Если ему надо, пускай находит, — повторяла Зоя одно и то же, а сама первый раз прямо и открыто подумала: а почему? Возьму и выйду. Только захочет ли Сережа? Нет, нельзя думать об этом так прямо и бессовестно.
— Ладно, — сказал отец, поднимаясь, допив молоко. — Рано еще, подрастите, а там видно будет. Пока никто еще вас не сватает.
18. Профессор Федько
Профессор приехал без предупреждения, неожиданно для Михал Михалыча, чем очень его обрадовал. Директор предложил остановиться у него дома, но Иван Никанорович отказался категорически, он не хотел стеснять своего ученика, быть хоть в чем-то ему в тягость. Поездка профессора была его, как он считал, прихотью и поэтому не должна быть ни для кого обузой. Михал Михалыч разместил Ивана Никаноровича в совхозной гостиничке, в специально прибранной, заново побеленной комнате с небольшим рабочим столом и холодильником.
Окнами комната выходила во двор, где то и дело появлялись мотоциклы с люльками, грузовики, легковые машины. То приезжали чабаны, то грузовик привозил какой-нибудь груз, то специалисты возвращались из своих поездок в степь. Двор никогда не был пустым. В тени раскидистого тополя день и ночь влажно переплескивалась вода, вытекая из низкой, так что приходилось нагибаться, чтобы набрать фляжку или смыть пыль с лица, артезианской трубы. И если Иван Никанорович подходил к окну и прислушивался, он улавливал несмолкаемый влажный плеск этого старого-престарого артезиана, оставшегося с давних времен, когда в селе не было еще ни совхоза, ни колхоза, ни этих новых зданий, а только деревянный с облупившейся краской сарай, в котором показывали туманные картины, то есть первое в здешних местах кино, показывали свои номера синеблузники и проходили иногда сельские сходки. Все теперь было тут новое, и только низкая, отполированная водой артезианская труба продолжала свою тихую, не умолкающую ни днем, ни ночью жизнь. Из лужицы или из бочажка, образовавшегося вокруг трубы, вода текла по медленной канавке в глубь двора, под молодые пирамидальные тополя. Там часто можно было видеть уток или гусей, слышать, как они процеживают в клювах воду в поисках корма.