Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Иван Никанорович в первый же день загляделся в окно, чуть раздвинув занавесочку, уловил плеск несмолкающей воды и почувствовал застойность и неподвижность времени, которое будто остановилось тут и не собиралось трогаться с места. Хлюпало и булькало за окном; в тени неподвижных тополей, в чуть приметной отсюда канавке полусонные гуси и утки цедили плоскими клювами мутную пульпу, донную воду с илом и песком; за стареньким измызганным столиком сидели под тенью тех же тополей до черноты загорелые степнячки в платках шалашиком и неслышно о чем-то переговаривались. Привезший их сюда чабан, молодой горец, копался в мотоцикле.

Все, что видел за окном Иван Никанорович, говорило ему о бесконечности жизни, о вечности и о том, что он давно уже, с незапамятных времен, живет на этой земле, что он уже стар.

Однако не хотелось Ивану Никаноровичу сознаваться в своей старости. Дома у него осталась молодая жена, благословила

его на эту поездку и на это предприятие — объездить своих учеников и написать о них книгу. Да и в памяти еще слишком свежи были дни, когда он выходил на кафедру и чувствовал себя властителем дум. Правда, каждый раз, когда поднимался на сцену, где стояла кафедра, каждый раз чувствовал он напряжение и даже ловил себя на том, что робеет чего-то, как будто первый раз всходил на эту трибуну. Каждый раз он шел как на бой, как бы вступал в сражение с этой стоглавой гидрой — так воспринимал он аудиторию. И каждый раз, правда, побеждал ее, чувствовал свою победу уже в первые минуты лекции, и это было его высшим счастьем. Был он тогда по-фронтовому строен и ловок, еще не снял военного кителя и своих офицерских бриджей, ходил, поскрипывая сапогами, и его пружинистый шаг, энергичный скрип сапог распространяли вокруг уверенность, удачливость в делах, гармонию преуспевающего человека. На Ивана Никаноровича можно было тогда любоваться, нельзя было смотреть равнодушно. И, как выяснилось позже, равнодушных и в самом деле не было. Студентки чуть ли не поголовно были влюблены в него. А когда случилось несчастье, умерла жена, и он сильно погрустнел и осунулся, эта любовь и обожание вспыхнули с новой силой. Его жалели, ему сочувствовали, его любили, и каждая из обожательниц, не задумываясь, готова была прийти на помощь, разделить с ним его горе и его судьбу. Ему до сих пор еще стыдно становится от той нелепой и глупой записки, которую бросили ему из аудитории. Стыдно и в то же время как-то обжигающе радостно. «Дорогой профессор И. Н., у вас не застегнута ширинка», — было написано в той записке, и подпись: «Любящие вас студентки».

Все видел бывший фронтовик, но такого не ожидал. Он весь залился краской, скрылся за кафедрой, не переставая говорить, поправил туалет и снова вышел на авансцену, мучительно давил в себе позорную неловкость и разжигал свою патетику. Он читал свой предмет всегда возвышенно, потому что был верующим марксистом. Когда овладел собой и вошел в привычный ритм, снова поступила записка. «Теперь все в порядке», — писали те же любящие студентки. И теперь еще, вспоминая этот казус, он невольно краснел и стыдился. Хотя все это потом было не один раз предметом веселых воспоминаний и шуток, потому что одна из тех любящих студенток стала впоследствии женой Ивана Никаноровича. Она-то и увезла его потом, когда он вышел на пенсию, в этот Кенигсберг, то есть Калининград.

Михал Михалыч как раз принадлежал к тому последнему поколению студентов, которых он любил и которые любили его, своего уже стареющего профессора. После пошел другой народ. Что-то разладилось во взаимоотношениях профессора со студентами, рассогласовалось, новые требования встали перед учеными наставниками, и кто не отвечал этим требованиям, тот или терпел позорные минуты, то есть гнул свое под общее невнимание, под кривые усмешки аудитории, или уходил, если был честен перед собой и людьми. Верующий марксист перестал удовлетворять эту стоглавую гидру, очень много там накопилось скептического прихмура, кривых улыбок, безжалостных голов, готовых поставить лектора в тупик, озадачить его наглым и бесцеремонным вопросом.

— Вот вы говорите, профессор, что у нас все растет и растет, приводите цифры роста, а есть ли у нас что-нибудь такое, что не растет, а, наоборот, уменьшается, пропадает? Если есть, то что именно?

Ведь явно же неискренний вопрос, издевательский, полный почти неуловимой иронии и даже — что вообще недопустимо — сарказма. Но отвечать-то надо, нельзя оставить вопрос без ответа. И вот выкручивайся. Ищи то, что не растет, а наоборот. Перебирай в уме всякие пережитки прошлого, которые уходят в прошлое, всякие язвы, доставшиеся по наследству от старого мира, а это довольно трудно — все вспомнить, и вот первые осечки, затруднения.

— Вы говорите, что по сравнению с сороковым годом национальный доход вырос в шесть целых и три десятых раза, а реальный доход на душу населения — в шесть и три десятых раза. Отец мой раньше, будучи студентом, кое-как мог прожить на стипендию, а я, у которого повысился доход в шесть раз, не могу и шести дней прожить на нее. Или к студентам национальный доход не относится?

— Когда мы были студентами, мы, дорогой товарищ, подрабатывали, не чурались грузить и выгружать вагоны на железной дороге, вы теперь хотите на всем готовеньком.

Нет, не то, не так надо отвечать. Но как ответить, если он специально хочет подставить ножку преподавателю? А

по холодным глазам видно, что вопрос этот его нисколько не интересует. А другой тянет руку.

— Скажите, профессор, не находите ли вы, что наши установки расходятся с жизнью?

Можно сказать, вопрос неконкретный, и отвечать на него трудно, неизвестно, что имеет в виду спрашивающий. Но уточнять — тоже можно оказаться в таких дебрях, что не выберешься оттуда. Приходится отвечать, что не находит профессор этого. А растерянность налицо. А дома голова болит, как вспомнит эти прищуренные лица волосатиков, джинсовых пижонов. Нет, надо уходить. Не нашел общего языка с ними. И Иван Никанорович ушел. Можно сказать, сбежал от них. И долго переживал свое бегство, свое бессилие перед новыми, малопонятными ему, нагловатыми молодыми людьми. Собственно, и приехал он сюда, к Михал Михалычу, от своего бессилия, от обиды на тех, с кем не мог найти общего языка, приехал как бы приобщиться, прикоснуться к своей былой славе, к своей молодости, которая, как он безошибочно думал, должна была сохраниться в тех уже давних выпускниках, в числе которых был и Михаил Михалыч, был даже один секретарь райкома партии, чуть ли не в соседнем районе.

В комнату постучались. Иван Никанорович отозвался и почувствовал, каким слабым и неровным стал его голос, уже старчески дребезжит. Поднялся из-за стола, когда вошел молодой черноволосый парень, директорский шофер. Он принес тяжелую полиэтиленовую сумку, набитую чем-то до половины.

— Директор прислал вам, тут помидоры, огурчики. Куда поставить?

— Да зачем это? — смущенно развел руками Иван Никанорович и все-таки открыл холодильник. — Поставьте сюда. Зачем это, Михаил Михалыч? Я же в столовке кушаю, там все есть, ну ладно, спасибо.

Обедать Иван Никанорович ходил в столовку, завтракал и ужинал у себя в номере. Когда ушел шофер Володя, профессор вынул из холодильника пакет, нарезал помидоров с огурцами и не спеша, с удовольствием покушал. Вспомнил оставленную в Калининграде жену, пожалел, что она не может вместе с ним порадоваться этим дарам местных огородов. Она бы оценила эти помидоры, которые пахнут на всю комнату, тогда как в Калининграде, да и в других местах, помидоры не имеют запаха. Сильно и своеобразно пахнут и молодые огурчики.

Иван Никанорович убрал со стола, разложил бумаги и засел за них, вчитываясь в свои записи, продумывая дальнейшие шаги по изучению жизни вверенного Михал Михалычу хозяйства. Когда еще вступил на территорию Цыгановки, профессор обратил внимание на целые порядки новых домов, на асфальтированный центр, окруженный замечательными зданиями универмага, Дома культуры, почты и телеграфа, Дома быта, и ему сразу же захотелось познакомиться со строителями, со строительным делом, — было же видно, что это главное здесь в изменении сельской жизни.

И вот теперь он перечитывал свои записи бесед с бригадиром строительной бригады, с рабочими, просто с сельчанами, жившими в новых домах. Беглые записи Иван Никанорович переписывал начисто в общую тетрадь своим каллиграфическим крупным почерком. Страницы гроссбуха заполнялись одна за другой, исписанное имело внушительный вид, производило впечатление и волновало профессора, уже виделась будущая книга. Это поднимало дух и вселяло уверенность в благополучном исходе задуманного дела.

Если заглянешь через плечо Ивана Никаноровича в его гроссбух, в его записи, то, честно сказать, ничего интересного там не прочтешь, довольно привычные, даже казенные фразы об организации строительства, о развертывании этого дела на селе, об отдельных людях, о решениях дирекции и даже о задачах и перспективах, но Иван Никанорович так любовно выводил каждую фразу и с такой тайной радостью перечитывал эту скучную материю, что вчуже становилось жалко старика и как-то делался понятным его уход на пенсию, уход от круто изменившейся жизни, интеллектуальные потребности которой незаметно обошли возможности старого профессора. По этим записям было видно, как угасали его ум, его темперамент, его энергия, его способность ориентироваться в умственных запросах современных молодых людей. Правильно, что ушел Иван Никанорович, уступил кафедру другим, новым силам. Надо было сохранить душевный запас в сущности хорошего и верного человека. А мог бы испортить свой характер, свой тихий и светлый нрав, окажись в гуще современной вузовской жизни и не уступи другим свое место, — пришлось бы вступать в борьбу, для которой у профессора не было современного снаряжения, необходимых и гибких навыков. Он бы поломал себя, загнал бы внутрь обиду, потерял покой и вообще смысл дальнейшего существования. Будучи хорошим человеком, с доброй и отзывчивой душой, он оказался на поверку не таким уж темным и отсталым, чтобы не понять своего положения, не лечь бревном на дороге прогресса. А тут пришла мысль об этой поездке, об этой задуманной работе и окончательно водворила мир в его душе; жизнь открывала перед ним ясные и радостные горизонты.

Поделиться с друзьями: