Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Еще в пути он решил, что в родную избу постучится ночью. А если окажется, что пришел к деревне днем, ничего, и это не страшно, можно пересидеть в конюшне за деревней — вряд ли там сейчас стоят кони. При такой-то заварухе…

У деревни он оказался в середине дня. Прячась за оголенными кустами, часто высовывая голову из-за них, чтобы проверить не показалась ли где-нибудь человеческая фигура, добежал до конюшни. Она была пуста. Пахло сухим навозом и прошлогодним перепревшим сеном. Он споро забрался на чердак — не привыкать. Сколько раз они гоняли в этой конюшне воробьев! Сколько раз залезали на чердак, откуда вся деревня была на виду!

Первым делом он, запыхавшийся от волнения, привольно раскинулся на пыльных остатках соломы, которой

обычно на зиму забивался весь чердак. Затем на коленях подполз к малюсенькому, пыльному, как и солома, окошку, хотел открыть, но сердце его взволнованно тукало, руки тряслись, и он решил сначала отдохнуть, успокоиться, прийти в себя.

Он натаскал к окошку побольше соломы и растянулся на ней, прислушиваясь к звукам, проникающим на чердак: переругивались собаки, внезапно заревел мотор мотоцикла, суматошно закричали куры, испугавшись этого рева, чирикали на крыше конюшни воробьи. Левашов удивился, до чего эти звуки походили на звуки мирных дней. Вот разве мотоцикл… Но он уже стих, и на чердаке слышно было только чириканье воробьев да лай собак. И еще кто-то закричал, как в мирные дни, зовя, видимо, сына домой: «Лешка-а-а!» И через полминуты снова: «Лешка-а-а!». Левашов счастливо засмеялся — он дома, дома, черт возьми, ничто теперь ему не страшно!

Запахи, окружавшие Левашова, тоже были привычны и знакомы. Да, сколько раз бывал он раньше на этом чердаке, прячась с друзьями. И сколько раз гоняли они по конюшне воробьев, приноровившихся клевать овес, которым кормили лошадей! Они кричали, свистели, размахивали кто — сломанной веткой березы, кто — сброшенной рубахой, и воробьи испуганно носились из конца в конец по конюшне, уставали, пробовали присесть, чтобы отдохнуть, но крик и свист срывал их с места, и они летели дальше, пока не падали обессилев, чуть ли не в руки. И как тогда колотились малюсенькие воробьиные сердца! Как жалостливо смотрели бусинки их глаз! Левашов снова счастливо засмеялся — он дома, дома, черт возьми, несмотря на все, что пришлось в последнее время пережить!

Он открыл окно, и легкий волглый ветерок ворвался на чердак, принеся с собой еще больше звуков, забив устоявшийся запах навоза и прелой соломы, пыльной паутины и потресканной старой кожи — на чердаке была свалена пришедшая в негодность упряжь. С волнением Левашов нашел глазами крышу своей избы. Из трубы поднимался тоненький столбик дыма. Слезы душили Левашова, когда смотрел он на крышу, на дым, на высокую березу перед избой, под которой стояла скамейка: вечерами возле нее собирались соседи и долго-долго длились разговоры, до тех пор, пока чернильная мгла не заливала округу.

Потом Левашов перевел взгляд на соседнюю избу. Она была видна лучше. На крыльце кто-то стоял. «Настя!» — узнал Левашов. «Настя!» — хотел закричать он. «Настя, я здесь! Живой!» — прошептал он. И Настя, словно услышав его шепот, настороженно прислушалась к чему-то.

Слезы уже бежали по щекам Левашова, а он не замечал их, смотрел и смотрел на Настю, подвластный одному желанию: пусть подольше стоит на крыльце, пусть дольше не уходит, пусть даст истосковавшемуся Левашову насмотреться на себя.

Настя сошла с крыльца и направилась в сторону невысокого забора, разделявшего два двора: их и левашовский.

«К нам пошла… К нам… Почувствовала, что я вернулся… Ей-богу, почувствовала…»

Он отодвинулся от окна. Снова лег на солому. Под ухом у него, будто давний-давний летний ветерок, что-то тихо шелестело в измятых стеблях соломы. Шелестело и звенело, и солома золотилась, освещенная робким светом, падающим на чердак сквозь открытое окно, и плыл над лежащим Левашовым запах родной деревни, принесенный легким осенним ветром, даже не ветром, а движением чистого воздуха, изгоняющего с чердака запах навоза, прели, пыльной паутины и старой, никому не нужной упряжи.

Зарядил меленький дождь. Капли изредка залетали на чердак, падали на лицо Левашова, однако он продолжал лежать с закрытыми глазами, не двигаясь, не замечая

капель. Вернее, он их замечал, но они не раздражали его, а, наоборот, веселили. Ему было приятно прикосновение холодных острых иголочек к коже. Одна из капель упала ему на кончик носа, другая опустилась на левое веко. Левашов поневоле расплылся в улыбке.

Голод напомнил о себе — последний раз ел Левашов вчера вечером. Вещмешок был пустым. А в животе, как назло, поднялся бурлеж. Кишки скрутило. В желудке что-то дергалось, вызывая несильную боль.

«Ничего, скоро поедим… Мамка накормит…»

Левашов выглянул в окно. Метрах в двадцати от конюшни стояли два немецких солдата в зеленоватых накидках. Один из них, высокий, с выпирающим кадыком, держал в руках горящую зажигалку, плечом пытаясь заслонить ее от ветра, а другой со смехом тянулся сигаретой к подрагивающему огоньку. С первого раза прикурить ему не удалось. Он раздраженно сказал что-то высокому, и уже тот засмеялся, снова затеплив небольшой густо-синий огонек с желтыми разводами на острие пламени.

Эти два солдата, такие чужие на фоне родной деревни Левашова, не вызывали у него ни злобы, ни ненависти — слишком обыкновенным делом занимались они, слишком по-человечески. Не верилось, что они способны убивать, и не верилось, что их надо убивать.

Солдаты пошли дальше, в сторону деревни, а Левашов снова нашел глазами сначала крышу своей избы, затем — крыльцо Настиного дома. Дым над их избой пропал. Насти тоже не было на крыльце. Зато Левашов заметил дядьку Сергея Кудрявцева, тащившего огромную связку соломы к себе во двор.

«Другая власть, другие законы… Колхозную солому тащит… Хозяйственный…» — усмехнулся Левашов и почему-то некстати вспомнил, что живет Кудрявцев один, что несколько раз заводил разговоры с матерью о свадьбе-женитьбе, но та отказала — у нее сын, ей о сыне надо заботиться, а не о чужом мужике.

Левашов прикрыл окошко, потому что из-за дождя стало прохладно, и опять растянулся на соломе.

Словно благодаря дождю многократно усиленные, знакомые запахи волновали и дразнили Левашова. Ему показалось, что остро запахло золотистым льняным маслом, в которое Владимир Андреевич окунал кисти, работая. Да и неповторимый запах самих красок, казалось Левашову, проник откуда-то на пыльный чердак. И в появлении этих (таких мирных) запахов почудилась Левашову некая многозначительность: раз в хаосе и сумятице происходящего вокруг сумел удержаться мирный запах льняного масла и красок, то, может быть, и ему самому, хранящему в памяти этот запах, удастся не потеряться в хаосе и сумятице. В общем-то, никакой связи не было, если разобраться, между настойчивым желанием Левашова выжить и этими неведомо откуда появившимися на чердаке запахами льняного масла и красок, но Левашов, кажется, уже терял способность рассуждать связно. По крайней мере, сейчас, лежа на соломе, он совсем не походил на того парнишку, который постоянно крутился возле заезжего художника, зачарованный легкостью, с какой Владимир Андреевич смешивал краски и мелкими быстрыми мазками наносил их на холст, наклеенный на картон. Он и сам, измученный и вроде как почерневший в последние дни, с трудом верил, что тоже умеет оживлять окружающее — не так легко и быстро, как Владимир Андреевич, но все-таки умеет: уроки не прошли даром, хотя Репиным, похоже, Ваське Левашову никогда не стать.

Долго Левашов боролся с сонливостью, однако усталость брала свое, да и нудное шуршание дождинок по крыше конюшни, оно тоже навевало сон. Перед тем как заснуть, Левашов думал почему-то о Владимире Андреевиче, вспоминал почему-то как первый раз, прячась за изгородью, наблюдал за ним, рисующим на околице луг, речку, темнеющий невдалеке лес. Было тогда Левашову лет двенадцать. Солнце сияло вокруг. И разве представить можно было, что скользнет он когда-нибудь мышонком в непроходимые дебри трав, что заберется когда-нибудь на этот чердак, чтобы слушать нудное шуршание дождинок по крыше и не знать: жизнь или смерть ждет его впереди?

Поделиться с друзьями: