Мышонок
Шрифт:
С пьяным Митрофановым спорить было бесполезно, и Левашов нехотя принес альбом и карандаши, которые хранил в изголовьи своей постели.
— Настроения у него нет! — издевался Митрофанов. — Ты рисуй, раз Митрофанов сказал, и все дела. Да я еще посмотрю, как нарисуешь. Если не понравится, берегись.
Он пятерней пригладил волосы и застыл, но хмель давал о себе знать, поэтому через несколько мгновений Митрофанов вскочил и заглянул в альбом Левашова.
— А что? — удивился он. — Нос вроде мой.
— Твой, твой, — сказал Левашов. — Если посидишь смирно, и глаза нарисую твои, и всего тебя.
— А разговаривать можно? — спросил,
— Разговаривать можно. Только не вертись, ради бога.
— Я все думаю про этого дурня, — сказал Митрофанов. — Про Кызымова. Дурень он и есть дурень — не ценит жизнь. Я не такой. И ты не такой, я понял. Мы изо всех сил будем цепляться за нее, проклятую. Правда?
Левашов думал о своем. Почему-то припомнилось ему, как рисовал он командира орудия, усатого украинца. И командир орудия, и Митрофанов с одинаковой охотой подчинялись Левашову, когда он начинал их рисовать — хочется все-таки человеку, каким бы он ни был, остаться живым хотя бы в таком виде, хотя бы нарисованным его карандашом, Васьки Левашова!
— Что молчишь? — спросил Митрофанов. — Не согласен, может, со мной?
— Согласен, — сказал Левашов. — Просто я, когда рисую, говорить не могу. А ты говори.
Митрофанов засмеялся:
— Прямо как настоящий художник рассуждаешь, а не полицай.
— Я буду художником, — склонив голову набок и рассматривая рисунок, сказал Левашов. — Вот уляжется чуть-чуть, и учиться стану по-настоящему. Очень люблю я это дело.
Митрофанов снова засмеялся:
— Бог в помощь, крестничек!
Левашов пожалел, что разоткровенничался с Митрофановым. До этого таил заветную мечту под спудом, а тут, на тебе, прорвало.
— Скоро кончишь? — спросил Мишка. — Я не привык так долго на одном месте сидеть.
— Скоро.
— Взгляну одним глазом, что у тебя получается. Может, совсем не я, так какого хрена сидеть мне тут.
Покачиваясь, Митрофанов подошел к Левашову и стал за спиной у него. Он хмыкал, разглядывал наполовину сделанный рисунок.
В глаза Левашову ударил пунцовый огонь. Он отшатнулся, уверенный, что это Митрофанов съездил его по шее, недовольный рисунком. Но через секунду раздался дикий крик Митрофанова, и Левашов, пугливо открыв глаза, увидел корчащегося на половицах Мишку и одновременно услышал три оглушительных взрыва.
— Партизаны! — заорал Левашов, перекрывая своим паническим воплем предсмертный крик Митрофанова.
Альбом с неоконченным портретом Мишки он отшвырнул в сторону.
Еще несколько взрывов потрясли казарму. Застрекотали автоматы. Смешались в неразборчивое бормотание русская и немецкая речь. Взвизгнула собака, видимо, задетая пулей. Неистово матерился Митрофанов. А Левашов, задохнувшись от страха и вмиг протрезвев, юркнул под стол.
Митрофанов на мгновение притих, затем длинный вопль, лишенный всякого смысла, оглушил Левашова, но сразу же, в одно мгновение оборвался, и Митрофанов дернулся три или четыре раза, и черная кровь побежала из уголка рта на пол, и навечно застыл в неподвижности Мишка, всего минуту назад говоривший о привязанности к жизни.
На четвереньках Левашов выбрался из-под стола. Пахло пролитой самогонкой. В разбитое гранатой окно рвался мороз. Стрельба становилась глуше и глуше.
Став на колени посреди комнаты, Левашов перекрестился. Затем пугливо глянул на Митрофанова: не видит ли? Нет, тот не видел. И ничего уже не увидит. И не услышит. И не скажет
больше ничего.С этой ночи Левашов никогда больше не рисовал. Стоило взять ему карандаш в руки, и в ушах воскресал вопль Митрофанова, и мочи не хватало слушать его.
5
Вскоре Левашов все-таки познакомился с Тонькой, к которой вел его Митрофанов, да не довел. Найди они дом Тоньки, жив бы остался Мишка, а так…
Вспоминая Митрофанова, Левашов краснел от стыда и одновременно радовался: Мишка не простил бы ему постыдного оцепенения, когда он сидел под столом, скованный страхом, вместо того, чтобы вырывать Митрофанова из рук костлявой старухи с косой.
Тонька первая подошла к Левашову и неласково спросила:
— Про тебя Миша говорил?
Не поняв ее, Левашов растерянно заморгал, а она уверенно ухмыльнулась:
— Про тебя…
— Откуда знаешь? — косо глянул Левашов.
— А он описал тебя здорово. Говорит, скромник, с бабами ни-ни. Тебе, говорит, Тоня, подойдет такой, — она с вызовом посмотрела на Левашова. — Не соврал?
Левашов неопределенно повел бровями.
— Помянуть надо покойника, — предложила Тонька. — Согласен? Он же другом тебе был как-никак, — с укоризной напомнила, заметив, что Левашов колеблется, а когда он согласно кивнул, взяла его под локоть: — Пошли. У меня уже накрыт стол.
Дорогой Тонька тараторила:
— Мне Мишу, знаешь, как жалко? Как брата родного. Даже жальче. Брат, знаешь, не понимал меня так хорошо, как Миша. Мы с ним и выпить могли, и по душам поговорить. Ты вот молчишь, молчишь, а Миша… Вот человек был!
Что-то не нравилось Левашову в болтовне Тоньки. Он изредка поглядывал на нее и все пытался понять, что именно не нравится. Лицо у нее было симпатичное — дай бог всем такие большие глаза, обрамленные пушистыми ресницами, такие пухлые наивные губы, в уголках которых таилась улыбка, в любой момент готовая расцвести.
Наконец Левашов понял, что ему не нравится — что она так хорошо и много говорит о Митрофанове, и он, чтобы пресечь эти разговоры, спросил:
— А че ты так много про него? Сохла, что ли?
— Ну вот! — рассмеялась Тонька. — Из-за Миши? Как бы не так!
Жила она совсем не на той улице, куда забрели пьяные Митрофанов и Левашов. Не удивительно, что встреча их не состоялась, а после Митрофанов…
Левашов чертыхнулся, заметив, что снова думает о Мишке и попытался переключить внимание на хозяйку, которая, сняв пальто, уже суетилась у накрытого стола. Двигалась она легко, вприпрыжку, невесомо перелетая с места на место. Она казалась симпатичной куколкой. Ее боязно было брать в руки. Тем более обнимать ее, целовать или делать с ней то, что делают со всеми женщинами.
Он ошибся — в постели Тонька была горяча и сноровиста. До конца, вся без остатка, она отдавалась взволнованным губам Левашова, его растерянным рукам, алчно и удивленно обвивающим хрупкое кукольное тело.
— Тоня, а чем ты занимаешься? — спросил на следующее утро Левашов.
— А, — отмахнулась она, — в тюрьме служу.
«В тюрьме, так в тюрьме, — подумал Левашов. — Есть-то надо? Даже если ты красивая, без жратвы не протянешь».
Они стали встречаться почти ежедневно. Ему нравилось в тесной Тонькиной комнатушке, обставленной совсем не так, как их голая казарма: на окнах — веселые занавески, на кровати — горкой подушки, и теплый, какой-то уютный воздух, от которого кружилась голова.