Мысли, полные ярости. Литература и кино
Шрифт:
У кошки это оттого, что она не имеет чувства сытости (перенасыщенности, избытка), у неё нет этого сдерживающего тело в его естестве (вернее – выводящего это самое тело из естества) механизма блокировки. Человек – животное другого уровня. Ему необходимо эстетическое, и в таких дозах, в каких он сам решает для себя – возможно.
У демократа только одна цель, одна жажда: хлеба и зрелищ. Это слоган с вековой историей. Это памятник плебсу, его чувству меры и предела.
«Любовь любить велящая любимым». Это всегда насилие. Всегда жажда обладания.
Высшие формы мастерства доступны
Получается, что красота, те формы, которые кажутся нам прелестными – заведомо неполны, ущербны. Потому что акмэ – разрушение, где несущие конструкции как бы тают в безвоздушном пространстве открытого космоса.
Кононов написал сверхкороткие стихи, такие закрывашки. (Есть в кун-фу элемент с таким названием, и зеркальный ему – «открывашка» – это знаменитые сверхдлинные стихи Кононова.) Здесь поэзия как бы вытекла через решето, в которое её положили – и остались такие болванки, что ли.
Очень современное искусство, такой апофеоз прагматизма, и одновременно – чистая форма. Это совсем не Хлебников, не желание быть оригинальным, новым или чем-то в этом роде. Это отсутствие. Такие стихи усталости, в которых боль исчезновения, небытия. Здесь должны быть живописные аналоги, но в живописи я профан.
Когда просыпаешься, ты обязан – видеть, иначе уснёшь обратно. С этой же неотвратимостью волнует прекрасное.
Приснилось, что иду по тёмной тропинке и за спиной почти детские (беспризорники?) голоса: хочу трахаться, хочу наркотиков (было не совсем так, но смысл такой). И как бы такой страх, заспинный, вроде мании преследования, как будто на тебя направлен этот глаз, это желание. Оборачиваюсь: солнечный день, парень улыбается во весь рот – хочу трахаться, хочу наркотиков (теперь дословно). Это оказался такой тренинг, группа тинейджеров и психолог.
Точно такой случай произошёл в реальности. Покупал хлеб (ну не хлеб, но в хлебном киоске) и подошёл верзила такой и порпросил два рубля. Даже не посмотрел на него (просто из-за страха, мы избегаем травматической ситуации), отшатнулся, отказал. Но он продолжал мне грезиться за спиной, та же мания преследования. До самого подъезда. И только за дверью – облегчение и как бы свобода.
Была ещё какая-то мысль, примыкавшая к этим, но она забылась.
А всё это к тому, что волнение, которое мы испытываем, глядя на красоту (воспринимая) – тревожное, невозможное и почти неприятное чувство. Чувство обнажения, насильственного вмешательства во внутреннее, в нутро.
И удовлетворение от прекрасного – только как послевкусие, эффект отказа, такое почти воспоминание о том, как это было. Или о том, как хорошо, что этого не было. Или о том, как хорошо, что это было совсем не так, как могло бы быть.
«Не надо делать запасов» – говорит Кузмин. И он прав, это чистой воды христианство (православие? – сомнительное определение), киево-печерский патерик.
Бродский мог импровизационно выдать пол-осени Баратынского, потому что учил это наизусть, зубрил. Поэтому он стучит рифмами (Харджиев).
Такая еврейская дотошность. И платочком обтирался до седых волос (т. е. безволосья), нервничал, искал подтверждений.Человек, достигший акмэ – абсолютно спокоен, расслаблен, уверен в своей правоте. И ему не надо искать защиты, покровительства, интересоваться мнением другого: «ты царь, живи один». Поза аристократа.
Русская литература перестала быть аристократической (Тургенев уже смешон в своей культуроцентристской, идеалистической невменяемости) после того, как усомнилась в своём праве на существование, бытие вне социальной активности. Разночинец, пришедший изниоткуда, попович (стремление проповедовать радикальные социалистические идеи – не следствие ли?) или незаконнорожденный, лишённый возможности кормиться из «бюджета» (ни чиновник, ни военный из него не выходил) – маргинал по призванию (читай Беньямина) – он был отравлен сомнением в своей правоте, неким эдипальным социальным комплексом вины (читай «Вехи»). Отсюда все эти святые русской революции, воспетые Чернышевским etc.
Крепостное право – главный православный, русский – если хотите – вопрос. На слезинке примитива, ребёнка цивилизации (табулараса такая, среда – земля для осеменения) – новая разночинная литература, большая психологическая проза.
Стихи – из другого места. В штыки – Блок. Некрасову прощали, что он не может писать прозой – Блоку не простили предательства, нового плебейского мелоса «Двенадцати».
Вероятно, за это его «терпеть не мог» Бродский, видя в нём угрозу разоблачения. Почему он не видел такой угрозы в Маяковском? – потому что они были равны. Дикарь и Емеля во фраке (больше норинской лагерной робы, но меньше той шевелюры, которую он отрастил).
Сарказм? Нисколько. Ненависть? Зависть? Никогда. Вот так я их всех (характерный саратовский жест, указательный палец правой руки, соскальзывая по большому левой – бьёт в ладошку).
Кушнер – вульгарно, мещанская поэзия. Такая низкая латынь, распадающаяся на жаргоны.
Цветаева – пошлячка. Это всем известно, но как бы замалчивается, прощается ей. «Это не главное» – говорит Шварц. Ещё бы! Сама ничего не видела, никаких ангелов – всё ложь от первого до последнего слова. Наглая, гениальная ложь. Хорошая ли это литература? Не уверен.
Заболоцкий, в отличие от – скажем – Вагинова, настоящий, очень важный поэт. Как и другие обэриуты (Хармс, Олейников), выросшие из футуристов («настоящий золотой век»), и раньше – Кузмина. Хлебников называл его нежным.
Анненский – школяр, он всё заимствовал (пусть у последователей – он проиграл им во времени внеисторическом, времени культуры), такая царскосельская, пригородная поэзия. Его даже рядом нельзя положить с Мандельштамом, который новый Пушкин, он весь из «Померкло дневное светило».
Вот написал и залез проверить – так ли? «Погасло дневное светило» – правильно. Как я мог ошибиться? Эти стихи «больше памяти» их всегда забываешь, красота ускользает, сохраняя себя, не замыливаясь – существует в этом потрёпанном томике культуры, который вот – на этой полке, бери!
– И что это такое я читаю?! – возмутится проницательный читатель. Это что, эссе о поэзии Кононова? И где тогда она?
– Как! – ответит ему незадачливый автор, – здесь всё о нём, каждое слово – о его поэзии, о нём самом. Разве вы не видите?