Мыслить социологически
Шрифт:
Все добытое ценное знание должно было соответствовать этой модели науки. Любой вид знания, желающий снискать общественное признание, найти себе место в академическом мире и получить свою долю общественных ресурсов, должен был доказать свое сходство с естественными науками, свою способность выдавать столь же полезные практические указания, которые позволят нам лучше приспособить этот мир для человеческих целей. Требование приспособиться к стандарту, установленному естественными науками, было настойчивым и не терпящим возражений. Даже если мысль о роли архитекторов или проектировщиков социального порядка и не посещала отцов-основателей социологии, даже если единственным, к чему они стремились, было понять более полно человеческое положение, они не могли (скрыто или явно) не принять доминирующую модель науки как прототип «хорошего знания» и образец всепонимания. Поэтому они должны были показать, что для изучения человеческой жизни и деятельности можно изобрести такие же точные и объективные методы, как и методы, используемые науками о природе, и что в результате их применения может быть получено столь же точное и объективное знание. Они должны были доказать, что социология сможет подняться до статуса науки и тем самым быть
Долгий путь, пройденный социологией от этого стремления к ее современному социологическому дискурсу (способу рассуждений и обмена суждениями), объясняет и его специфическую форму с тех пор, как социология обосновалась среди других наук в мире академического преподавания и исследования. Усилия сделать социологию «научной» доминировали в этих рассуждениях о ее судьбе и призвании; данная задача заняла почетное место среди интересов участников обсуждений. Нарождавшаяся академическая социология использовала три стратегии для выполнения указанной задачи, все они были апробированы и последовательно соединились в той форме, которую приняла официальная социология.
Первая стратегия нагляднее всего просматривается в трудах основателя академической социологии во Франции Эмиля Дюркгейма. Дюркгейм принял как само собой разумеющийся факт существования модели науки, разделяемой всеми областями знания, которые претендуют на научный статус. Данная модель характеризуется прежде всего объективностью, т. е. четким отделением объекта исследования от изучающего его субъекта, представлением этого объекта как чего-то «внешнего», что должно быть подвергнуто рассмотрению исследователя, должно наблюдаться и описываться на строго нейтральном и отстраненном языке. Так как вся наука действует одним и тем же образом, то научные дисциплины различаются лишь тем, что общий всем им тип объективного рассмотрения направляется на различные области реальности; мир, так сказать, делится на участки, каждый из которых исследуется отдельной научной дисциплиной. Все исследователи одинаковы: все они владеют сходными техническими навыками и занимаются деятельностью, подчиненной сходным правилам и законам поведения. И реальность, которую они изучают, для всех одна и та же, всегда состоящая из «внешних» объектов, ожидающих наблюдения, описания и объяснения. Отличает же научные дисциплины друг от друга только разделение исследуемой территории. Различные отрасли науки делят мир между собой, и каждая из них берет на себя один его фрагмент — свой собственный «набор вещей».
Если дело с науками обстоит именно так, то для того, чтобы социология смогла занять свое место в науке, т. е. стать наукой, она должна найти фрагмент мира, еще не освоенный существующими научными дисциплинами. Подобно мореплавателю, социология должна открыть континент, над которым еще не объявлен ничей суверенитет и над которым она может установить собственное несомненное господство благодаря своей научной компетенции и авторитету. Проще говоря, социология как наука и как отдельная, независимая научная дисциплина может быть легитимирована только в том случае, если найден до сих пор не известный «набор вещей», ожидающий научного анализа.
Дюркгейм полагал, что специфически социальные факты, т. е. явления коллективности, не свойственные ни одному конкретному человеку в отдельности (как общие представления и образцы поведения), могут быть приняты как такие вещи и изучаться в объективной, отстраненной манере подобно другим вещам. В самом деле, эти явления представляются индивидам вроде нас с вами почти такими же, как и остальная «внешняя» реальность: они жестоки, упрямы и не зависят от нашей воли признавать или не признавать их, поскольку мы не вольны избавиться от них. Они присутствуют здесь независимо от того, знаем мы о них или нет, почти как стол или кресло, занимающие определенное место в комнате, независимо от того, смотрю я на них или думаю о них. Более того, я могу игнорировать их присутствие только в ущерб себе. Если я буду вести себя так, словно их нет, то буду жестоко наказан (если я игнорирую естественный закон всемирного тяготения и покину комнату через окно, а не через дверь, то буду наказан — сломаю ногу или руку. Если я игнорирую социальную норму — закон и моральный запрет воровать, то я также понесу наказание: буду заключен в тюрьму или подвергнут остракизму со стороны своих товарищей). Фактически я постигаю существование социальной нормы трудным путем: когда я нарушаю ее и тем самым «нажимаю на спусковой крючок» карательных санкций против меня.
Итак, мы можем сказать, что хотя социальные феномены, как совершенно очевидно, не могут существовать без людей, тем не менее они находятся не внутри человека как индивида, а вне его. Вместе с природой и ее непреложными законами они составляют жизненно важную часть объективного окружения любого человека, часть внешних условий любого человеческого действия и человеческой жизни в целом. Нет никакого смысла пытаться узнать об этих феноменах, спрашивая о них людей, подчиняющихся их силе (невозможно изучать закон всемирного тяготения, собирая мнения людей, вынужденных ходить по земле, а не летать). Информация, полученная путем опроса людей, была бы смутной, неполной и противоречивой: люди, к которым мы обращаемся с вопросами, мало что могут рассказать нам, поскольку они не изобретают и не создают изучаемые явления, они находят их уже готовыми и знакомятся с ними (т. е. вынуждены осознать их наличие) лишь фрагментарно и кратко. Поэтому социальные факты надо изучать непосредственно, объективно, «со стороны», наблюдая систематически, т. е. точно так же, как изучаются все остальные вещи, находящиеся «во вне».
В одном отношении, полагает Дюркгейм, социальные факты существенно отличаются от фактов природы. Связь между нарушением закона природы и последующим ущербом непосредственная: она не привносится человеческим замыслом (и ничьим замыслом вообще). Связь же между нарушением общественной нормы и понесенным нарушителями наказанием, напротив, является «искусственной». Определенное поведение наказуемо потому, что общество осуждает его, а не потому, что само это поведение влечет за собой ущерб для его исполнителя (так, воровство не причиняет ущерба самому вору, наоборот, может быть даже выгодным для него; если вор в результате
наказан, то только потому, что общественная мораль восстала против воровства). Это различие, однако, не умаляет «вещественного» характера социальных норм и возможность их объективного изучения. Верно как раз обратное: оно еще больше прибавляет к «вещественной» природе норм, так как они оказываются истинным материалом и эффективными причинами, обусловливающими регулярность и неслучайность человеческого поведения и, следовательно, социального порядка как такового. Именно такие «подобные вещам» социальные факты, а не настроения или чувства индивидов (которые так страстно исследуют психологи) обеспечивают истинное объяснение человеческого поведения. Желая правильно описать и объяснить человеческое поведение, социолог должен (и его призывают) оставить в стороне человеческую душу, намерения и личные смыслы, о которых нам могут поведать только сами индивиды («загадки человеческой души», таким образом, обречены оставаться незамеченными и непроницаемыми), и обратиться к изучению явлений, которые можно наблюдать со стороны и которые будут казаться разным наблюдателям одинаковыми.Это одна из возможных стратегий, с помощью которой можно добиваться научного статуса социологии. Совсем другая стратегия предложена в работах Макса Вебера. Мысль о том, что существует один, и только один, способ «быть наукой» и что поэтому социология должна самоотверженно подражать естественным наукам, Вебер категорически отвергает. В противовес этому он полагает, что социологическая практика, не теряя присущей научному знанию точности, должна отличаться от естественных наук так же, как отличается социальная реальность, исследуемая социологом, от не-человеческого мира, исследуемого науками о природе.
Реальность у людей, или человеческая реальность, отличается (и в этом она поистине уникальна) тем, что действующие субъекты наделяют свои действия смыслом. Они обладают мотивами, действуют, чтобы достичь поставленных целей. Именно цели объясняют их действия. По этой причине человеческие действия, в отличие от пространственных перемещений физических тел или химических реакций, надо прежде всего понять, а не объяснить. Точнее, объяснить человеческое действие — значит понять его: уловить смысл, которым действующий субъект наделяет его.
То, что человеческие действия осмысленны и потому требуют исследований особого рода, было известно и до Вебера. Эта идея еще задолго до него служила основанием герменевтики — теории и практики «раскрытия смысла», заложенного в литературном тексте, живописи или в каком-либо другом продукте созидающего духа. Герменевтические исследования безрезультатно боролись за научный статус. Теоретикам герменевтики было трудно доказать, что метод и открытия герменевтических изысканий могут быть столь же объективными, как и методы и результаты науки, т. е. что можно закодировать метод герменевтического исследования настолько точно, что любой исследователь, выполняющий его требования, придет к тем же выводам. Такой научный идеал представлялся герменевтикам недостижимым. Казалось, для того чтобы понять смысл текста, его интерпретаторы должны «поставить себя на место автора», посмотреть на текст глазами автора, продумать его мысли, короче — быть, думать, рассуждать, чувствовать, как автор (такое «перевоплощение» в жизнь и в дух автора, переживание и повторение его опыта получило название эмпатии). Это требует истинной духовной близости с автором и невероятной силы воображения, результаты же будут зависеть не от унифицированного метода, с одинаковым успехом доступного каждому, а от уникального таланта единичного интерпретатора. Следовательно, вся процедура интерпретации относится скорее к искусству, нежели к науке. Если интерпретаторы предлагают весьма различные интерпретации, то можно выбрать одно из конкурирующих предложений, более богатое, проницательное, глубокое, эстетически приятное или в каком-либо другом отношении более удовлетворительное, чем остальные; но все это не может служить причиной, позволяющей нам сказать, что предпочтительная для нас интерпретация является истинной, а те, что нам не нравятся, — ложными. Утверждения же, которые не могут быть однозначно определены как истинные или ложные, не могут принадлежать науке.
И все же Вебер настаивал на том, что, будучи исследованием человеческих действий, нацеленным на их понимание (т. е. как и герменевтика, стремящаяся постичь их смысл), социология все-таки может достичь уровня объективности, присущего научному знанию. Другими словами, он считал, что социология может и должна получить объективное знание о субъективной человеческой реальности.
Совершенно ясно, что не все человеческие действия могут быть интерпретированы таким образом, так как многое в нашей деятельности является либо традиционным, либо аффективным, т. е. направляемым либо традициями, либо эмоциями. В обоих случаях действие не рефлективно: когда я действую в раздражении или следую повседневным привычкам, я не рассчитываю мои действия и не преследую определенных целей; я не планирую, не контролирую свое действие как средство, ведущее к определенной цели. Традиционные и эмоциональные действия обусловливаются факторами, которые не подвластны контролю моего сознания, как и природные явления; и подобно природным явлениям, эти действия бывают поняты лучше, когда указана их причина. Действия, называемые рациональными, т. е. рефлективные, рассчитанные действия, сознательно воспринимаемые, контролируемые и нацеленные на осознаваемый результат (действия типа «для чего»), требуют понимания смысла, а не причинного объяснения. Если традиции слишком разнообразны, а эмоции неповторимы и глубоко личны, то разум, который мы используем для соизмерения целей и средств, выбираемых для достижения целей, присущ всем человеческим существам. Поэтому я могу извлечь смысл из наблюдаемого мною действия не путем догадок относительно того, что происходит в головах действующих, и не путем «продумывания их мыслей» (т. е. не путем эмпатии), а подбирая к действию мотив, имеющий смысл и тем самым делающий действие осмысленным для меня и для любого другого наблюдателя. Если вы в порыве гнева ударите своего приятеля, то мне это может показаться бессмысленным, если я — человек спокойный, никогда не испытывающий сильных эмоций. Но если я вижу, что вы не спите за полночь и пишите сочинение, мне легко будет установить смысл наблюдаемого (и любому это легко будет сделать), поскольку я знаю, что написание сочинений — это прекрасное, проверенное средство приобретения знаний.