Мыслить социологически
Шрифт:
Коротко говоря, Вебер полагал, что рациональное сознание может узнать себя в другом рациональном сознании, и до тех пор, пока изучаемые действия рациональны (рассчитаны, целенаправленны), они могут быть рационально поняты, т. е. объяснены посредством установления смысла, а не причины. Поэтому социологическому знанию вовсе не надо быть ниже науки. Напротив, оно имеет явное преимущество по сравнению с наукой в том, что может не просто описывать, но также и понимать свои объекты — людей. Как бы тщательно ни исследовался мир, описываемый наукой, он остается бессмысленным (можно знать все о дереве, но нельзя «понимать» дерево). Социология идет дальше науки — она раскрывает смысл изучаемой ею реальности.
Существовала и третья стратегия, пытавшаяся поднять социальное исследование до статуса науки: показать, что социология как наука имеет непосредственное и эффективное практическое применение. Эта стратегия с особым энтузиазмом использовалась первопроходцами социологии в Соединенных Штатах Америки — стране, известной прагматическим складом ума ее граждан, признанием ими практического успеха высшим критерием
Эта третья стратегия сосредоточилась на разработке методов социального диагноза (на опросах, детально описывающих точное состояние дел в определенной сфере социальной жизни) и общей теории человеческого поведения (т. е. факторов, обусловливающих такое поведение; надежды возлагались на то, что исчерпывающее знание таких факторов сделает человеческое поведение предсказуемым и поддающимся манипуляции). С самого начала социологии был задан практический тон, причем этот тон задавали вечные социальные проблемы — рост преступности, подростковая преступность, алкоголизм, проституция, ослабление семейных связей и т. д. Социология обосновывала свои притязания на общественное признание обещаниями помочь в управлении социальными процессами, как геология и физика помогают в строительстве небоскребов. Другими словами, социология поступила на службу построения и поддержания социального порядка. Она разделяла интересы правителей общества, людей, выполняющих задачу по руководству поведением других. Обещание практической пользы было адресовано и воспринято в новых сферах управленческой деятельности. Услуги социологии были использованы для того, чтобы снять антагонизм и предотвратить конфликты на фабриках и шахтах; способствовать адаптации новобранцев в боевых частях армии; помочь продвижению новых коммерческих продуктов; реабилитировать бывших преступников; увеличить эффективность программ социального обеспечения.
Эта стратегия более всех соответствовала формуле Фрэнсиса Бэкона «покорять природу, повинуясь»; она перепутала истину с пользой, информацию с контролем, знание с властью. Она восприняла призыв власть имущих доказать обоснованность социологического знания практическими выгодами, которые она может дать для управления общественным порядком, для разрешения проблем, какие представляют себе и формулируют те, кто следит за порядком и управляет им. Тем самым социология, воспринявшая такую стратегию, должна была принять во внимание перспективу управления: рассматривать общество «сверху» как материал, обладающий способностью к сопротивлению, как объект манипуляции, внутренние свойства которого нужно лучше узнать, чтобы он стал податливее и восприимчивее к той форме, какую ему захотят придать.
Пересечение интересов социологии и управления, возможно, и приблизило социологию к государственному, промышленному или военному руководству, но в то же время сделало уязвимой для критики тех, кто воспринимал контроль «сверху», т. е. со стороны властей, как угрозу дорогим для них ценностям и особенно индивидуальной свободе и общественному самоуправлению. Критики отмечали, что следование данной стратегии заставляет активно поддерживать существующую асимметрию власти. Неправильно думать, утверждали они, будто знание и практические рекомендации, вырабатываемые социологией, могут в равной мере служить любому, кто захочет их использовать, и рассматриваться как нейтральные и беспартийные. Далеко не каждый может использовать знание, построенное с точки зрения управленческой перспективы: его применение, в конце концов, требует ресурсов, которыми распоряжаются только управляющие. Таким образом, социология лишь усиливает контроль над теми, кого уже контролируют; она еще больше меняет ситуацию в пользу тех, кто уже наслаждается лучшим положением. Следовательно, социология способствует неравенству и социальной несправедливости. Все это делает положение социологии противоречивым: она испытывает давление с разных сторон, и примирить силы давления трудно. То, чего требует от социологии одна сторона, другая рассматривает как нечто отвратительное и решительно отвергает. Ответственность за такую противоречивость нельзя возлагать только на социологию. Социология является жертвой реального социального конфликта, внутреннего противоречия, раскалывающего все общество, т. е. противоречия, которое социология не в силах разрешить.
Противоречие заключено в самой перспективе рационализации, присущей современному обществу. Рациональность — это обоюдоострое оружие. С одной стороны, она помогает индивидам больше контролировать свои действия. Рациональный расчет, как мы видели, может лучше направить действие к цели, поставленной действующим субъектом, и тем самым увеличить эффективность этого действия. В целом же рациональные индивиды, видимо, с большой долей вероятности достигают своих целей, чем те, кто ничего не планирует, не рассчитывает и не контролирует свои действия. Поставленная на службу индивиду рациональность может увеличить степень его свободы. С другой стороны, обратившись однажды к окружению индивидуального действия — к организации общества в целом, рациональный анализ может с тем же успехом и ограничить
индивидуальный выбор или сократить набор средств, которыми может пользоваться индивид для достижения своих целей. То есть рациональный анализ может достичь прямо противоположных целей: урезать индивидуальную свободу. Поэтому возможные варианты использования рациональности принципиально несовместимы и обречены оставаться противоречивыми.Противоречия, окружающие социологию, являются лишь отражением двойственной природы рациональности, и социология ничего не может поделать с этим. Вот почему противоречия останутся и в будущем. Власть предержащие по-прежнему будут обвинять социологию в том, что она подрывает их власть над подданными и возбуждает социальное недовольство и напряжение. Люди же, отстаивающие свой образ жизни от удушающих запретов, налагаемых властью, обеспеченной всеми ресурсами, будут по-прежнему недоумевать или чувствовать себя оскорбленными, видя социологов в роли советников или прислужников своих давних противников. В любом случае бремя обвинений будет отражать степень существующего конфликта.
Научный статус социологии, отражающей атаки с двух сторон, оказывается весьма сомнительным. Ее соперники жизненно заинтересованы в обесценении социологического знания, а отказ в научном статусе прекрасно служит этой цели. Именно такое двойное обвинение, с которым сталкиваются лишь немногие отрасли науки, делает социологов столь чувствительными к проблеме их собственного статуса ученых и порождает все новые попытки убедить и ученое сообщество, и широкую общественность в том, что производимое социологами знание может претендовать на истинность общепринятого в научном мире образца. Однако попытки эти так и остаются безрезультатными. Кроме того, они отвлекают внимание от тех реальных преимуществ, которые социологическое мышление может предложить для обыденной жизни.
Любое знание, будучи упорядоченной картиной мира, картиной порядка, содержит в себе и интерпретацию этого мира. Оно не является, как нам иногда кажется, отражением вещей самих по себе, как они есть; скорее вещи становятся для нас существующими благодаря имеющемуся у нас знанию: словно наши грубые, беспорядочные ощущения спрессованы в вещи и распределены по контейнерам, которые наше знание для них уже заготовило в виде категорий, классов, типов. Чем большим знанием мы обладаем, тем больше вещей мы видим, тем большее количество разных вещей мы различаем в этом мире. Можно даже сказать, что выражения «У меня больше знаний» и «Я различаю больше вещей в мире» означают одно и то же. Если я изучаю искусство живописи, то мое доселе нерасчлененное представление о «красном» начинает делиться на все возрастающее число специфических и вполне отличных друг от друга представителей «семьи красных цветов»: теперь я различаю адрианопольский красный, огненно-красный, чемерично-красный, индийский красный, японский красный, карминный, кармазинный, рубиновый, основной красный, пунцовый, кроваво-красный, багряный, алый, альпийский красный, помпейский красный, персидский красный и все увеличивающееся число других красных цветов. Разница между человеком несведущим, не разбирающимся в живописи и специалистом, профессиональным художником или искусствоведом будет заключаться в неспособности первого увидеть цвета, которые для второго представляются явно (и «естественно») различными. Она может выражаться и в утрате вторым способности первого видеть «красный» вообще как таковой, воспринимать все предметы, окрашенные в различные оттенки красного, как предметы одного цвета.
В любой области, сфере приобретение знания состоит в научении проводить новые различия, делать единообразное разделенным, видеть различия более специфическими, делить большие классы на меньшие, чтобы интерпретация опыта становилась более богатой и подробной. Мы часто слышим, что образованность людей измеряется богатством словарного запаса, который они используют («Как много слов в их языке!»). Вещи можно описать как «прекрасные», но это «прекрасное» можно сделать более конкретным, и тогда окажется, что вещи, описанные таким образом, могут быть восприняты как «прекрасные» по многим причинам: потому что они упоительны, приятны на вкус, добры, хорошо подходят к чему-либо, сделаны со вкусом или «правильно поступают». Кажется, что богатство опыта и языка возрастает одновременно.
Язык не приходит в жизнь «извне» сообщить о том, что уже произошло. Язык с самого начала пребывает внутри жизни. В самом деле, можно сказать, что язык есть форма жизни, и любой язык — английский, китайский, португальский, язык рабочего класса, «благородный» язык, официальный язык государственных служащих, арго низших слоев, жаргон подростковых компаний, язык искусствоведов, моряков, физиков-ядерщиков, хирургов, шахтеров — является полноценной формой жизни. Каждый из них имеет свою карту мира (или конкретной его части) и свой кодекс поведения с двумя различными порядками, с двумя сторонами различения (одна — восприятие, другая — поведенческая практика), параллельными и согласованными. Внутри каждой формы жизни карта и кодекс взаимосвязаны. Мы можем их представить себе в отдельности, но на практике их разъять невозможно. Различия в названиях вещей отражают наше восприятие различия их качеств, а тем самым различия в их использовании и нашем обращении с ними; но признание нами качественных различий отражает и различия, которые мы применяем в наших действиях с ними и в наших ожиданиях, с которых собственно и начинаются наши действия. Вспомним то, что мы уже отмечали: понять — значит знать, как поступать дальше. И наоборот: если мы знаем, как поступать дальше, значит мы поняли. Именно это пересечение, эта гармония между способом действия и способом видения мира заставляет нас предположить, что различия присущи самим вещам, что окружающий нас мир сам по себе подразделяется на отдельные части, различаемые в нашем языке, что названия «принадлежат» обозначаемым ими вещам.