На грани веков. Части I и II
Шрифт:
Внезапно на самой опушке из копенки поднялся кто-то — ну, ни дать ни взять Мартынь, только серый какой-то да шапка куда больше на глаза надвинута, чем обычно у Мартыня. В ушах уже не бухало, а грохотало, точно мельничные жернова. Серый этот не побежал, нет! Он смотрел прямо на него, и рот у него медленно растягивался в усмешке. Но вот он пошел — нет, не побежал, а именно пошел. Еще шаг, еще и еще… За ним волочился молот, оставляя в траве глубокую борозду.
— А, Эка! Ты меня повидать хотел?
Нет, разве же это голос Мартыня? Кузнец вроде бы не так разговаривал, а тут словно льномялка за стеной в предовинье быстро-быстро застукотала… Ведь не будет же он таким дурным и не подойдет вплотную!.. Нет, смотри, ведь подошел — протянул левую руку,
— Ступай-ка ты лучше домой да ляг поспи. И снеси от меня поклон эстонцу. Сколько бочек пива он сулил за мою голову?
Губы у Эки дернулись было сами собой, да ведь что с них могло сорваться? Серый придвинулся вплотную, горячее дыхание его обожгло шею Эки.
— Дохляки!.. Чтоб вам сгнить!..
Затем что-то ударило в грудь. И ткнул-то всего лишь тыльной стороной ладони, одними косточками, но Эке пришлось отлететь шага на два, чтобы устоять на ногах. А когда устоял, расслышал за спиной шелест травы. Доблестный охотник осторожно повернул голову, потом и сам повернулся — медленно-медленно, словно опасаясь опрокинуть кого-то, кто может оказаться рядом. Но заметил только, как серая голова скрылась за кустом — аккурат там, откуда вожак только что прибыл со своими воинами.
Эка провел рукавом по лбу — на холстине осталась темная влажная полоса. Глубоко-глубоко вздохнул, затем глянул вправо, глянул влево. Остальных не видать, не слыхать. Ладно еще, что этак… Высоко-высоко вскинул плечи, грудь поднялась, точно мехи, и вновь опала.
— Эк-ка… Тьфу ты пропасть!
И Эка кинулся в глубь опушки и сквозь нее — в лес. Куда это ему спешить? Как куда? Да разве управляющий не приказал изловить кузнеца Мартыня?
Ноги у кузнечихи Дарты прыткие, как у молодой девки, — недаром в свое время, лет этак шестьдесят назад, прослыла она лучшей плясуньей в волости. Только у большой березовой рощи, откуда дорога сворачивает к церкви и к мызе пастора, она почувствовала, что немного притомилась. Присела в тени на пенек, развязала угол передника и, отламывая маленькие кусочки от горбушки, принялась покидывать их в рот. И зубы у нее еще крепкие, хотя и немало в молодости орехов погрызла. Правы люди, эти Атауги-кузнецы и впрямь из железа.
Серенькая пичужка с белым подгрудком прыгала по метлице, ловя мотыльков. Дарта кинула ей крошек. Не стала клевать — испугалась, вспорхнула на березу и залилась долгой переливчатой трелью. Дарта покачала головой.
— Глупая, разве я тебе зла желаю…
С пичуги мысли ее перескочили к лесу, от леса к Мартыню — а где Мартынь, там и Майя. Долго думала она, прожевывая хлеб, потом вздохнула.
— Чего там… Поглядим, что он скажет…
От Соснового кто-то ехал. Лошадь сама свернула на дорогу к церкви. Полный, румяный возница, сразу видать, подвыпивший, лежал на охапке ольховых веток, брошенной в задок порожней телеги, и, мотая головой, что-то напевал. Свесившийся кнут бился по ступице — вот-вот накрутится. Дарта быстро встала,
— Слышь, сосед, подвези-ка меня.
Возница с трудом поднял отяжелевшие веки, посмотрел сонными веселыми глазами.
— Тебя, бабушка? Очумела ты! Да за это же в тюрьму угодить можно!
Громко расхохотался над своей шуткой, подергал вожжи и помчался рысью. На изгибе дороги, между двумя рядами ивняка, опять давай хохотать. Дарта прямо разозлилась, больше на себя, чем на того.
— Тьфу ты! Нарочно сунулась, что корова в навоз! Ехать захотела — а ноги-то господом на что даны? Так тебе и надо!.. Ну и есть же люди, срамники и бесстыдники! Каков господин, такие и слуги.
Ну, да ведь до пасторской мызы недалеко. Богадельня и остальные новые строения с той стороны за церковью. Налево, на круглом взгорье, засеянном гречихой, точно на перевернутом котле, большая груда руин — остатки разрушенной шведами католической церкви. Гречиха в цвету — казалось,
запах меда струится от этих красных развалин. Жужжание пчел — как во сне отголосок давно забытой песни с непонятными словами… Дарта боязливо глянула направо, налево, наклонила голову и быстро перекрестилась.Прямая, как по ниточке, вязовая аллея тянулась к мызе пастора, до самых дверей дома. Хлев, клеть, погреб — настоящее имение, еще краше, чем в Сосновом. У конюшни огромная свирепая собака с лаем металась на цепи. Дом, правда, одноэтажный, но под черепичной крышей, с двумя трубами и большими окнами. Дарта впервые была здесь, но безошибочным чутьем угадала двери кухни. Краснолицая приземистая кухарка разделывала кур и клала тушить в медный, накрытый крышкой котел. Дразняще пахло растопленным маслом, у Дарты набежала слюна. Кухарка встретила ее очень неприветливо. Чего не приходила вчера? По четвергам надо приходить. По пятницам и субботам преподобный отец готовит проповеди, тогда его нельзя беспокоить… Она долго ругалась, один за другим заталкивая куски курятины под крышу котла. Надо думать, и совсем прогнала бы, если бы, потревоженный шумом, сам преподобный отец не приоткрыл дверь. От растерянности не соблюдая приличия, Дарта нырнула под его руку и шмыгнула в комнату. Не успела припасть к рукаву, как пастор уже оказался за столом и с кряхтеньем усаживался в кресло. У него была короткая шея, широкое сердитое лицо, белый венец волос, обрамляющий голый череп, и такая же борода от ушей и по краям подбородка,
— Чего тебе надо? Кто такая? Откуда?
Кузнечиха была не из робких, но тут и она струхнула.
— Из сосновских, преподобный отец, с того конца.
— Чего приплелась в пятницу? В четверг не могла?
— Как не могла, отец преподобный. Да ведь в четверг я и не знала, что доведется идти.
— Ах, не знала! Когда Судный день будет, тоже не знаешь? Думаешь, райские ворота так и распахнутся, так в них и въедешь, как в стодолу?
По-латышски говорил он совсем неплохо, только изредка буркал себе под нос какое-нибудь немецкое словечко, до которого Дарте и дела не было. Но на сердце у нее было так тяжело, что все его слова точно свежую рану бередили, — Дарта почти позабыла, почему она здесь и из-за чего пришла.
— У меня лошади, преподобный отец, нету. На чем мне ехать? Мы, нетягловые, вечно пешие.
Пастор вскочил.
— Ты чего мелешь? Ты кто такая?
— Дарта, жена старого кузнеца Марциса Атауги.
Пастор словно насторожился. Потянулся было за большой книгой, но передумал, снова сел. Не сулящими добра глазами стал сверлить Дарту.
— Атауга… Дарта… Говаривали мне про некую Дарту… Читать умеешь?
— Малость умею, преподобный отец.
— И католический молитвенник у тебя есть?
— Этого никто не видывал, преподобный отец.
Пастор ударил кулаком по столу.
— Она самая и есть! Ка-то-лич-ка проклятая!
Крикнул он это точно на одержимую бесом или на ведьму. Но чем больше он разъярялся, тем больше к кузнечихе возвращалось самообладание. Задетая за живое, она гордо выпрямилась: он-то уж никак не может быть судьей ее веры. И она заявила спокойно, без малейшего страха:
— Преподобный отец, перед господом все веры равны.
— Вот, вот, вот — это ты самая и есть! У причастия не бываешь, в ересь католическую впала, заблудшая душа. Святую лютеранскую веру поносишь, угль пылающий на свою главу накликаешь.
— Я крещена в лютеранстве.
— Но ты его отринула, как и твои предки-язычники, кои старались смыть святое крещение в Даугаве. Все вы — язычники. Твой муж, этот старый кузнец, волхвует и идолам в капище поклоняется!
— Идолам он не поклоняется, преподобный отец. У него своя вера.
Пастор снова подскочил.
— Какая у вас, скотов, может быть своя вера? Разве господин барон дозволил, чтобы у вас была своя вера? Драть, драть, драть вас надобно, три шкуры с вас спускать! Вгонять ума в задние ворота, выбивать всю вашу ересь и блажь! И ты еще смеешь мне на глаза показываться, поганка!