На крови
Шрифт:
Он удалился с достоинством, принимая поклоны лакеев.
ГЛАВА XIII
НАВОЖДЕНИЕ
Мы условились, что я примкну к роте на углу Невского и Владимирского: здесь, на неизбежной приостановке, пока будут заходить, «правое плечо вперед» солдатские шеренги, перестраиваясь на новое направление, — удобнее всего «явиться» Карпинскому по форме, не замедляя марша. Я был на месте за десять минут. Отпустив извозчика, я стал на углу, у кофейни, между газетчиком и роем посыльных в красных фуражках с
Запинаясь о заторы у магазинных витрин, бесстройно гнала ряд за рядом тротуарная толпа. Расплескивали с мокрых торцов свеженанесенную — случайною дождевою тучею — шоколадную грязь бежавшие в обгон друг другу пролетки. И, злобясь на многолюдность перекрестка, били в повтор, под пугливой рукой вагоновожатых трескучие, безголосые звонки. Все, как обычно, но шумнее, пестрее, настойчивее, ярче, чем всегда.
Тугой, высокий воротник наспех пригнанного мундира чуть резал шею. Пять, десять, пятнадцать минут: никаких признаков колонны. Но через двадцать минут — смена караула...
— Не пришла? — тихо, чуть слышно говорит сзади незнакомый низкий голос.
Обернулся: бледное, с синевою под черными, тусклыми при дневном, при полуденном свете, глазами, припудренное небрежными пятнами, усталое лицо. Кровавятся, по обводу слишком тонких и сухих губ, поблекшие мазки кармина.
Она открывает улыбкой белые, ровные, молодые зубы.
— Не ждите.
Я отворачиваюсь в сторону, туда, где от Пяти углов круто завертывается вправо Загородный, и молчу.
Тогда она быстро наклоняет к самому уху красные губы и шепчет:
— Из-ме-на! Спасайтесь, пока есть время. Идите за мной, скорее. Скорее, говорят вам!
И, подхватив затянутой в лайковую перчатку узкой рукой суконную, простроченную по подолу четким синим узором юбку, она быстро переходит Невский к Литейному, высокими каблучками шнурованных коричневых сапожков обходя рябящие в выбоинах торцов дождевые лужи. Завеса экипажей задернула ее фигуру: я увидел ее уже на той стороне. Ждет.
Но бодрым перекликом меди и тугих барабанов уже перекрыт уличный гомон. Поток пролеток рассекся, отжимаясь к тумбам; вдоль тротуаров уже вытягиваются шпалеры зевак, и мальчишки, крутясь, выбрасываются на раскрывшийся уличный простор под ноги огибающему перекресток оркестру. Идут!
Я оправляю шашку и кобур, подтягиваю оползшие слегка пальцы замшевых белых перчаток. Ряды надвигаются. За жерлами вспяченных ввстречу, из-под плеч музыкантов, посеребреных труб, на коротком интервале, я вижу нахмуренное лицо Карпинского. За ним, в пяти шагах, чуть вздрагивая толчками по грязи бьющего твердого знаменного шага — полковое знамя в чехле, меж двух ассистентов. Офицер незнакомый: должно быть это и есть Сухтелен. Опять интервал. И за ним, белым кантом зачерченные по лацканам, грудь за грудью — шеренги, остороженные гранеными синими жалами штыков, над черною лентой барашковых заорленных шапок.
Гвардия его величества!
Нестерпимо рвет слух крик труб. Выпучив до ужаса глаза над напруженными щеками, в’евшись шеями в галунный мундир, отбивают мимо меня шаг музыканты.
Руку к козырьку. Я подхожу к командиру, сложенный приказ в левой руке.
Он козыряет, не глядя, развертывает бумажку боком и на короткий мой рапорт бросает на ходу:
— В первый взвод.
Три шага назад. Я салютую знамени и примыкаю к флангу, рядом с Жигмонтом: второй наш офицер. Он насуплен так же, как и Карпинский.
Трубы обрывают взревом. И тотчас раскатистой дробью вступают барабаны, за знаменем, перед колышащимся фронтом колонны. Чаще шаг! Мы опаздываем к смене. Чаще шаг! Левой, левой!
В бешеной ритуальной пляске исступленно
бьют тугую кожу круглые ступни барабанных палок. Мы молчим, ширя шаг: Карпинский, Жигмонт, я. Все трое — мы смотрим прямо перед собой: без мысли, должно быть.Равнодушно развесили гибким размахом ноги на крутом взгибе моста, над мутной водой, бронзовые кони. Аничков дворец. Итти еще далеко. Шаг тяжел. Время уходит.
Подошва цепляет за выщеп торца, я сбиваюсь на секунду. Жигмонт вздрагивает от темени до каблука — не оглядываясь. Что? Недобрая примета?
Плывет, тянется, завертываясь полукружьем темных колоннад, безлюдная Казанская площадь; пригнутой смиренномудрою впадиной чернеет за крутизной высоких ступеней низкий, затаившийся церковный вход. Она пуста сегодня, площадь студенческих революций.
Прикрываю глаза: и эти самые, могильным плитняком тянущиеся сейчас мимо нашего мерного шага — каменные ступени собора четко видятся мне залитыми кричащею бурной молодою толпой. Царапают камни, дыбясь к подножью колонн, копыта атакующей сотни. И вьются над красными шапками лейб-казаков градом остервенелых ударов нагайки.
Это было в воскресенье. Когда убилась Ветрова, курсистка, в каземате, в крепости. Первая смерть, которую я принял, как смерть.
Мерный бой барабанов держит в два темпа, ровным размахом — шаг и мысль. Мы идем прямо. Левой, левой!
В день этой смерти я был в препаровочной — «трупярне», как звали студенты. Надо было сдавать препарат: я работал тогда над нижней конечностью. Последние дни не ходил: препарат лежал без присмотра, завернутый в тряпки. Теперь, развернув их, сквозь запах карболки, промаслившей ткань, остро почувствовал я запах загнившего мяса. Нога была женская, полная; жировой покров я не смог удалить без остатка: меж волокон сизых ослизлых мышц туго налитые ядом темнели частицы из-под пинцета ушедшего жира. Но запах шел не от них. Я повернул препарат, отбросив кожный лоскут, нависавший от таза. Под ним, зеленым комком лежал совершенно за гнивший мускул — quadratus lumborum. Запах стал нестерпим. Плеснув карболкой по мясу, я наложил пинцет и дернул скальпель по связкам.
В эту минуту кто-то стукнул в окно — то, что выходит в «ботанику»: трупный домик стоит на задворках. Я обернулся: Жорж, товарищ. Кивнул. Я вышел во двор. Он сказал: «Ветрова там, в каземате, себя облила керосином и сожглась». Значит — теперь в гробу, кучею сизых мышц, пузырьков ядовитого зловонного жира, зазеленевших язвин.
Смерть.
В воскресенье, здесь, на Казанской, мстили за эту смерть — подставляя голову, плечи под удары казачьих нагаек...
Левое плечо вперед!
Мы поворачиваем на Морскую, к арке, под колеса триумфальной колесницы, вздыбленной над камнями свода шестеркой бронзовых покорных коней. Седой капельмейстер, жалкий в гражданском щуплом мундире своем перед строем крутых, словно панцирных грудей, — пятясь, танцующим шагом в такт и ритм быстрому ходу — подымает руку. И предвестием смены караулу, ждущему там, за желтокрасной, глухой и застылой дворцовой стеной, — бьют воздух торжествующей медью уверенные и кичливые звуки полкового марша.
Гвардия его величества!
Знаменщик круче выпирает в небо древко знамени. В первый раз за весь путь оглядывается на меня Карпинский. Было что-то в глазах: я не успел перенять: он отвел их.
У чугунных высоких ворот, с золочеными двуглавыми орлами, наклепленными на узорочье створов, — уже равнялся выведенный нам навстречу сменявшийся караул. И у всех нас троих, одним движением, так ясно — одна и та же — запоздалая, только теперь молнией обжегшая мысль: а что если в сменяющемся кавалергардском эскадроне есть офицеры, знающие меня в лицо...