На крови
Шрифт:
Он сдвинул брови и вытащил из кармана отшлепанный на машинке листок:
— «Учредительный с’езд к.-д. партии приветствует крупный шаг народа, — он поднял многозначительно палец, — народа на том пути, на каком стоит сама...». Тонко сказано, Родичев писал, он мастер. «Организованное мирное и в то же время грозное выступление русского рабочего класса, политически бесправного, но общественно могучего»...
— Карасев платежи прекратил, — визгливо донеслось с соседнего столика. — Кто расчет на наличные вел, все прекратили.
— «Учредительный с’езд, —
— В банке государственном — не отвечаем, говорят, за срочность переводов, — опять забубнил голос за моей спиной. — Ты это слышал? Это тебе, брат, уж не крушение самодержавия, а попросту говоря — крышка.
— Ну, с крышкой-то мы еще погодим, — ответил другой голос и перешел на шопот. Под самым моим ухом, противно! — Акции-то держатся на заграничной-то бирже: это как понимать? И в Париже, и в Брюсселе... Криворожские — до тыщи трехсот поднялись, прохоровские — с шестидесяти пяти на сто пять, донецко-юрьевские... Русский Провиданс, брянские рельсопрокатные... все вверх полезли. Здешняя на понижение играет, Брюссель — держит. Это, надо думать, — штучка!
— Программа Витте отклонена, — гремел уже полупьяный Щекотов. — Мы идем на полный разрыв с правительством.
Скрипки одолели, наконец, шум. Конферансье крикнул что-то с эстрады. В зале зашикали: тише!
Первое отделение программы — то, которое никто не слушает — отошло. Сейчас — выход Марион, «любимицы публики», популярнейшей шансонетки сезона.
— Ти-ше!
Губы Минны шевелились попрежнему — быстрым и сердитым потоком слов. На этот раз обрывки слов доходили сквозь стихавший гомон. Она говорила по-немецки.
— Нет, мой лягушенок, mein Frosch, — на этот раз не отвертишься. О мебели — я уступила. Но сейчас, со столовым серебром — завтра же... Денежные... не верю... столько тратишь... три-четыре сотни... в нашу квартирку...
Ударили литавры. Голос затерялся в звоне, треске, гуле аплодисментов: Марион вышла.
Костлявая, узкоплечая, с угловатым «сатанинским» ртом, за укус которого платили бешеные деньги, — она стрельнула глазами по залу, рикошетом, без прицела и, приподняв двумя руками топорщащиеся шелком, блестками, кружевами юбки, показала высоко над коленями черные бархатные подвязки.
— Мар-Мар-Мар-Мар-и-он! — крикнул чей-то пьяный и восторженный голос. — Япон-скую!
Шансонетка кивнула копной соломенножелтых волос, с пучком перьев над левым ухом, и постучала носком туфли по пюпитру дирижера. Скрипки взвизгнули. Марион передернула бедрами:
Я Куро-паткин,
Меня все бьют.
Во все лопатки
Войска бегут...
Четыре офицера в защитных кителях поднялись из-за столика, у эстрады, и подхватили слаженным, спевшимся хором:
Орел дву-главый,
Эмблема мощи,
Со всею славой
Попал ты во-щи!
— Брав-во!
Минна и Иван Николаевич перегнулись друг к другу
через стол, почти губы в губы. И жутко-противное — в этих, так близко друг от друга шевелящихся, жирных мясистых губах... Она — очень полная, Минна: Матвеев, капитан из Кирилловского штаба, называет ее — «мясная лавка».Под Ляо-яном
Били, били, били...
азартно выстукивают литавры.
— Ah, mais non! — взвизгнула на эстраде Марион.
Скрипки срываются.
— Штурм! — ударяет себя по коленкам Щекотов.
Четыре офицера, в защитных кителях, приставив стулья к барьеру, отделяющему зал от эстрады, пытаются перелезть, через головы музыкантов, на подмостки. Марион, оскалив зубы, как норовистая лошадь, подобрав ногу, целится в грудь наиболее яростному поручику:
— Espece de sal с...
Между столиками скользящей походкой уже мчится Иван Павлович, помахивая рукой; лакеи, спешно составляя подносы, со всех сторон устремились к барьеру. В дверях, четко рисуясь на малиновом бархате драпировки, выросла фигура плац-ад’ютанта, в фуражке, в походной форме.
— Господа офицеры!
Офицеры оборачиваются к портьере — и никнут. Гул смеха по залу. Кое-где хлопают... Гуськом, вслед за Иваном Павловичем, вытягиваются к двери, цепляясь за спинки стульев, четыре человека в защитных манчжурских кителях. Портьера поднялась, портьера опустилась. Дирижер взмахнул палочкой. Инцидент исчерпан.
Опять — черные подвязки, взмет юбок, — картавый, высокий голос:
Bonsoir, madame la lune,
Bonsoir, bonsoir!
За столиком Ивана Николаевича нет уже Минны; он пристально смотрит к выходу. Значит, пора?
Я жму руки соседям по столу и перехожу к Ивану Николаевичу.
Он обертывается и улыбается доброй, усталой улыбкой. Он ведь и в самом деле, наверное, ужасно устал за эти дни. Ведь с 7-го числа, как только стала стихийно и необоримо нарастать забастовка, без перерыва идут партийные и межпартийные совещания.
— Точны, как всегда. Узнали?
— Нет.
Лицо потемнело. Нижняя губа дрогнула, выпятилась, отвисла. Лицо стало противным.
— Ну, конечно. Общее правило наших организаций: когда надо — так нет.
Он досадливо отодвигает мельхиоровое матовое ведро, из которого торчит горлышко бутылки.
— Нам совершенно необходимо знать, что было на этом совещании. События зреют с часу на час. Вы знаете о ходе забастовки. Со вчерашнего дня стоят все заводы. Ни одна труба не дымит. По сведениям, правда, не проверенным, в провинции начались уже вооруженные выступления. — Он понизил голос. — И здесь, по заставам, настроение такое, что... если искру бросить, взорвет!..
— А-гур-ца!
Мы чуть не вздрогнули. За спиной Ивана Николаевича; кирасирский полковник, восставив четырехзубцем вверх вилку в крепко зажатом кулаке, топорщась крахмаленной салфеткой, засунутой за борт колета, повторил, глядя прямо перед собой, эскадронной командой:
— А-гур-ца!..
Лакей, прошмыгнувший мимо — два соусника на подносе, — остановился на полном ходу и подбежал, прядая фалдами фрака.
— Ваше сиясь... изволили требовать?
— Свежего огурца к филе.
Татарин переступил ногами и пригнулся.