На крови
Шрифт:
Он кивал во все стороны напомаженной головой и делал какие-то таинственные знаки за кулисы.
— Ivan Pavloff!
Иван Павлович выступил. За ним — Марион, Минна, негритянское трио... Пестрой лентой потянулся цыганский хор.
Номер-монстр? Вся труппа сразу?
Акробаты, шансонетки, шпагоглотатель, человек-змея... Эстрада заполнилась... Оливье улыбался. Иван Павлович выступил вперед и жестом конферансье протянул руку.
Гудение в зале слегло. Шагнув к самой рампе, Иван Павлович изящно склонился и вынул из кармана фрака печатный листок.
— «Божиею милостью,
— Манифест?
Зал застыл. Голос Ивана Павловича дрожал, наливаясь слезой, от слога к слогу...
— «Смуты и волнения в столицах... великой и тяжкой скорбью преисполняют сердце наше... Великий обет царского служения...»
— Встать! — крикнул, подымаясь навытяжку, кирасир. Стулья простучали торопливо. И опять тихо.
— «Признали мы необходимым... даровать населению незыблемые основы гражданской свободы... личности... совести, слова, собраний и союзов...»
— Конституция!
— «Установить, как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог восприять силу без одобрения Государственной думы...»
— Конституция! — Шопот, неверящий, по залу — разросся гулом, криком... Задвигались стулья и столы...
— Гимн!
Дирижер, стоя, уже взносил палочку. Марион, поддернув привычным движением бедер топорщащиеся, качающиеся юбки, бросила первую картавую ноту:
— Боже, цар-ра...
— Храни... — вступили цыганские басы.
Зал очнулся окончательно.
— Кон-сти-ту-ция!
Земцы, краснолицые, чуть пошатываясь на растопыренных ногах, восторженно вторили басам. Рядом, уткнув голову в стол, между майонезом и оглоданным рябчиком, плакал, судорожно дергая плечами, высокий белокурый человек:
— Довелось... миллионы, миллионы...
Иван Павлович снова подступил к рампе.
— Я имею честь от имени monsieur Оливье...
— Parfaitement, — закивал француз и приложил руку к пластрону.
— ...и всех нас поздравить в лице вашем всю Россию с конституцией. И просить от имени всех нас выпить бокал шампанского за великое будущее нашей великой родины.
Портьера откинулась: вереница лакеев с подносами, уставленными бокалами, потянулась по проходам между столиками.
— Ура! — подняв руку, крикнул Иван Павлович.
— Ура! — отозвались эстрада и зал. — Гимн!
— Марсельезу!
Ого! Шляпки закивали. Кто-то вскочил на стул:
— Марсельезу!
К нему, толкая столики, мимо нас ринулся, придерживая эфес шашки, какой-то очень пьяный улан.
— Я тебе дам... Марсельезу!
Полковник ухватил улана за руку.
— Бросьте, ротмистр, в чем дело?
Улан качнулся, подернулся и стал прямо.
— Какая-то сволочь потребовала марсельезу...
— Ну, и чорт с ним! — благодушно сказал кирасир. — Пусть споют. Может быть, это что-нибудь веселенькое.
Ротмистр заморгал глазами. Но на том месте, откуда раздался «мятежный призыв», уже хлопотал вездесущий Иван Павлович. Оркестр играл, надрываясь, бравурный марш.
— Стакан вина? — кивнул кирасир. — Здоровье его величества!.. Подвоз теперь, знаете, возобновится. А то изволите видеть, ешь кор-ни-шон!
Белокурый
все еще плакал.Щекотов, с бокалом в руке, постучал вилкою о тарелку.
— Господа! Сто лет, как лучшие силы российской общественности изнемогают в тяжелой непосильной борьбе...
Я поспешно расплатился и пошел.
— Тише! — прошипел кто-то. Странное дело: Щекотова слушали.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В вестибюле было тихо и свежо. Дуло в приоткрытые двери. На галлерее, за столиками — уже никого. Я отдал швейцару номерок и закурил, дожидаясь пальто. Мысли бежали вперегон — тяжелые и бешеные.
— Сережа!
Я поднял голову. Перевесившись через перила галлереи смуглыми обнаженными плечами и грудью, — Ли.
— Поднимись к нам. Мы здесь с Асей в кабинете. Он очень устал за день и уснул. Мне жалко его будить.
ГЛАВА II
«СЛАВА ТЕБЕ, ПОКАЗАВШЕМУ НАМ СВЕТ»
Курский приехал ко мне на квартиру рано утром, в восемь, взволнованный и радостный.
— Ну, наша взяла! Теперь конспирацию побоку, будем жить.
— С завтрашнего дня.
Он остановил глаза недоуменно.
— С завтрашнего? Почему с завтра?
— Потому что завтра мы выступаем.
— Как выступаем? — Рука одернула тугой лацкан сюртука. — Ты шутки шутишь! Ты не знаешь, что ли? Конституция!
Я вспыхнул.
— Ты что: плотва? Клюешь на заслюненный мякиш? Не понимаешь, нет? Забастовка взяла за горло самодержавие, насмерть: оно пробует откупиться, выбросив вексель. Безденежный! Ты думаешь, они станут платить? Выверт. Мы требуем расчета на наличные. Выпустить горло сейчас, когда одного, еще одного только последнего нажима пальцев довольно, чтобы старое дернулось трупом, — безумие, или хуже: предательство. Я видел вчера Ивана Николаевича. Вопрос вырешен. Завтра мы выступаем.
— Ну, извини, — глухо сказал Курский, крепко сжимая челюсти. — Мы не имеем права так не доверять. Почему обязательно безденежный? Что же, по-твоему, государь, Витте и все, кто с ними, — мерзавцы и шулера? В других же странах есть конституция. Там не обманули, почему обязательно обманут у нас?
— По-твоему, там не обманули? Болото. На кой она нам прах — конституция. Что ты в самом деле: неужели опять с азов начинать!
Он закусил губу.
— Ты меня ошарашил совсем... И ты думаешь, союз пойдет на выступление?
— Должен пойти.
— Не пойдет. Сейчас, когда можно легальным путем продолжать борьбу, добить самодержавие со скамей парламента, — лезть на нож... Наши офицеры ни за что не согласятся...
— Надо раз’яснить им, если они, как ты... Всякий военный не может не понять, что выпустить противника из-под удара, которым его можешь прикончить, противоречит основам военного искусства. Нельзя откладывать на «после», когда мы «сегодня» крепко держим в руках. Всеобщая забастовка...
— Но ее же прекратят, наверное, после манифеста.