Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Дальше — кровь опять, к столу, на столе, на розовом скривившемся абажуре. И клочья кожи у закрытой, у второй двери. Там!..

Я твердо нажал ручку: перчатки и так липки от снятой с того, входного, засова крови.

Пол по линолеуму взрыт черной воронкой, звездой разметавшей трещины, — к несмятой постели под белой накидкой, с высоко взбитой подушкой, под стул с опаленной шершавою спинкой, — вместо сиденья — дыра!.. под заваленный коробками и банками стол на кривых, исцарапанных ножках. По печи у двери, по кафелям — черные липкие струи. Стена — по узору обоев, по желтым букетам — обрывки мышц, сухожилий, костей, красноватые взбрызги. В черных крапинах — кровь и огонь! — белый

потолок, низкий. Взрыв? Стекла целы. Нет и здесь. Никого.

У стола — головной платок, белый шелк, весь в крови; перекручен тугим тюрбаном. И пальцы, пальцы опять. Кусочки дробленых костей смешались с осколками жести. Пальцы и ногти.

Я вернулся почти бегом на кухню. Пусто. На кране, на раковине, на полке с посудой, на грязной, тараканьей стене — кровь, кровь. Тряпки — жгутом. Когда это было? Кровь растеками — давняя, тело забывшая кровь.

Еще раз — по комнатам. В той первой, мужской — под кроватью рыжие голенища сапог. В женской — нет ничего: ни книги, ни платья. Стол, под тяжелой бархатной скатертью. Банки и свертки... Крышка конфетной коробки. Ну да же, конечно. Я потрогал первый попавший под руку сверток на подоконнике. Зазвенело: стекло. Трубки с какою-то жидкостью. Жестянка. За свертками — тесно прижатая к раме медная ступка. Я не стал смотреть дальше.

Тихо. Как в горах, на снегу. Еще тише кажется от застылых, — огромными кажущихся — в’евшихся кровяными стеблями в дерево пола, черных спокойных луж.

— Муся.

От слова не стало громче.

Надо итти.

Я сбросил липкие перчатки. Клеймо: Morrisson, Petersbourg. Если найдут? Мой номер перчаток не частый.

Представилось ясно: магазинчик на Невском, полутемный, маленький, в одно окно — под огромной, растопырой нависшей над входом, золотой надутой перчаткой.

И по черной вывеске золотом: «Morrisson». За прилавком — лысый, очкастый француз, отставив мизинец, брезгливо — над рыжей, измятой, в черных пятнах пер аткой: «Не вспомните ль, кто и когда?»

Вспомнит.

Поджечь квартиру?

Я посмотрел на свертки. В доме — живут.

Ладно. Пусть так и будет.

Я засунул перчатки в печную отдушину, осмотрелся еще раз. В окно белел, облупленной витою колонной, выступ церкви. Взял со стола газету: «Речь», питерская, от 14 апреля. Сегодня 19.

Обернув газетою руку, я, осторожно, стараясь не стукнуть, отжал задвижку и прислушался. За доской, на площадке — ни шороха. Я выскользнул, притворив дрогнувшую под рукой дверь. Двор был пуст. По улице дребезжали пролетки и, надрываясь звоном, несся трамвай.

Почесываясь, шел с селедкой в обрывке газеты дворник. Качнул головой, вошел в ворота. Я стоял у церкви. Паперть пустая. В землистой щели, меж раздавшихся камней ступени, — ребром забившаяся копейка. Не досмотрели нищие.

Кто-то окликнул.

— Барин, купите черемухи.

Сноп белых, терпко пахучих, чуть осыпающихся скрученными лепестками, веток. Я перекинул его через руку, на локоть.

Муся. Да Муся же!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Я прожил еще три дня в Москве. Не знаю зачем. Партийной связи я найти не мог; да я и не знаю, стал бы я искать ее, даже если бы знал, куда итти. С гренадерами повидался в первый же день приезда, вечером. В Перновском полку, у Коли Толпакова. Он недавно женился на богатой. Большая квартира, новая, дорогая, бесвкусная мебель. Он говорил о революции, о нашем офицерском союзе и поглядывал на дверь в столовую, где стучала стаканами горничная в белой наколочке, в передничке с оборками. И в глазах у него было: испуг и тоска — от мысли о связанности со мной, с военно-революционной организацией; от сознания,

что мы можем потребовать, чтобы он пошел, сказал, сделал что-то, чего он уже не может сказать и сделать, — потому что у него молодая жена и вязаные сеточкой скатертки на кругленьких лакированных столиках в гостиной, под фарфоровыми вазочками, и кружева на оливковом шелке кресельных спинок и белый хохолок горничной... На душе было зло. Я пугал его нарочно необходимостью, неизбежностью выступления. Он поддакивал. И оглядывался на дверь. Собравшиеся офицеры — здешний гренадерский революционный кружок, человек семь — поддакивали тоже. И тоже оглядывались на дверь. Они ждали ужина.

Коля усиленно просил заночевать: диван в кабинете мягкий, тисненой кожи: постелить одна минута. И никаких хлопот. Я думал о черемухе на столе у меня в номере, о белом выступе церковной стены.

Под таким выступом меня расстреляют.

Мысль дикая... четкая — до безумия.

Первая, за всю жизнь, мысль о смерти. Тенью прошла, показала место. И опять нет. Теперь — до места — не встретимся.

И опять захотелось сказать вслух, как в тех комнатах, меж кровяных луж:

— Муся!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Хозяйка говорила что-то, щуря ямочки на полных, пудреных щеках. Высокий капитан с лошадиным лицом по левую руку от меня упрямо наклонял к моей рюмке горлышко коньячной бутылки и спрашивал густым и радостным басом:

— Разрешите?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Назначили собрание вторично, в расширенном составе, на завтра: если я, конечно, не уеду. Я не уехал. Но я не пошел. Я сидел в номере. Думал? Нет.

21-го под вечер коридорный, подавая чай, задержался у притолоки. Я поднял на него глаза: вид у него был беспокойный и искательный.

— В чем дело?

Он переступил на месте разлапыми татарскими ногами и вздохнул.

— Вам бы, ваше сиясь, развлечься. Второй день в номере.

Он нырнул ближе и добавил шопотом:

— Дозвольте барышню пригласить. Тут в двадцать пятом стоит. Не сказать! Все же удовольствие.

От этих слов словно сполз туман. В самом деле, глупость какая: не выходить два дня. Он, кажется, принимает меня за самоубийцу. И паспорт, наверное, уже проверяли. Какая глупость!

Я отодвинул стакан.

Барышни не нужно, а насчет развлечения, это верно. Прими прибор. Я ухожу.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

К двенадцати я был в «Метрополе». Огромная, под стеклянным куполом, зала ресторана была почти пуста. Лишь по левой стороне заняты были три-четыре столика. Тоскливо и небрежно били по струнам смычки румын, в белых, черными и желтыми шнурами расшитых, распахнутых куртках. Лакеи кучкой скучали у пустых малиновых диванов. Я шел, выбирая место. Хотелось людей, и как раз — нет людей. Эти не в счет: жующие, толстые коммерсанты. И на всю залу — только одна женщина.

Проходя, я заглянул в лицо. Серые глаза, брови дугой. Под серым шелком английской блузки — молодые, крепкие плечи. Красивая? Нет. Я сел против нее, за соседний столик.

С нею — двое мужчин. Плохо одетых и хилых.

— Филе. Картофель тамберлик. Бутылку Мума.

— Extra dry?

— Ну, конечно же.

Я с жадностью пил холодное, тонкими иголками покусывающее язык и горло, золотистое и крепкое вино. Посетители прибывали. Качнулся, презрительно смерив взглядом серую блузку, черный, страусовыми перьями засултаненный берет гологрудой знаменитой певицы, под руку с толстым, прядающим тупыми шпорами на низких каблуках, лысым во всю голову генералом.

Поделиться с друзьями: