Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Лаз» казался мне обреченным: зачем сюда, в об’езд, занесет Дубасова? Вечная история диспозиций. Зачем они меня загнали сюда спичечной головкой?

Я вышел на Большую Дмитровку. Здесь было люднее.

Сразу же по сапогам, нелепо поддетым голенищами, под проутюженные клетчатые брюки, по заспанным немытым глазам, по рыночным панамам опознал двух филеров. Это меня успокоило: по их позам, по ленивому потягиванию ног плитняком тротуара от Козьмодемьяновского до площади и обратно, ясно было, что они не на слежке, а на охране; что они «держат улицу». Значит, возможность проезда есть: кого сейчас сторожить на проезде, кроме генерал-губернатора?

Пешеходы шли, шли, спуском к центру; коробка с

лентой, с увядшим пучком ландышей била в глаза. Почему обязательно конфетная коробка? Сила шаблона. Даже здесь.

Я дошел до площади, пропустил вперед себя шпика и пошел за ним по той стороне тротуара. Второй филер, поставив ногу на подножку пролетки, беседовал с извозчиком на углу, беспрерывно сплевывая. Трое разносчиков, покачивая на головах лотки, прошли мимо, скосив, как солдаты по команде, глаза на меня. Значит, еще? Стало весело.

В сущности, странность. И не баллада уже, а самая достоподлинная жизнь: люди живут, едят, пьют, любятся... «имеют детей», как Пушкин говорит, а среди них, другие — такие же люди, — переодетые, перекрашенные, крадутся, охотясь друг за другом, пробираясь сквозь толпу, как сквозь кустарник. Ведь для нас и для них это не живая толпа, не люди, а именно кустарник, заросль, лес, и жизнь этих людей — жизнь леса, бескровных деревьев... Не человечья, не «настоящая», как наша, жизнь.

Я остановился у фонаря. Филер, тот что с извозчиком, вынул часы и поспешно отлепился от подножки. Глухой удар тупым и тяжелым гулом встряхнул воздух. И тотчас, следом — второй.

Кто-то сзади меня сказал густым дьяконским басом:

— Многолетие царскому дому.

Еще удар. Третий.

Обедня отошла. Салют с Тайницкой башни.

Филеры спешили к площади, вниз. Я отступил через улицу — в Козьмодемьяновский, на лаз, в засаду.

Салют отстучал. При каждом выстреле я видел четко: древнюю красную обомшелую башню, старинные, временем отертые, бронзовые дула — торчком меж чудесных зубцов — и белые кружки безвредного пушечного дыма, выскальзывающие из жерл и пятящиеся, словно кто их ладонью отбил, назад, в бойницы. А ведь только один раз я видел тайницкий салют: ребенком.

Упруго взметывая колеса на тугих рессорах, пронеслась вверх по Дмитровке щегольская узенькая пролетка: серый полицейский чин. На секунду мелькнули, мигая поворотами вправо и влево, подбритые котлетками бачки. Это становилось серьезно. Я перенял коробку в правую руку, короткой стороной в ладонь, торчком. Вялыелан дыши рассыпались из-за ленты, роняя побурелые колокольчики. С угла от меня было видно: по площади, сворачивая на Дмитровку и дальше, проездом к Петровке рысили пролетки и коляски. Гон пошел!

В переулке пусто: только солнце и тротуар и трехцветные флаги, прикрюченные к стенкам домов: закрыли, должно быть, проход от Тверской. Твердо, растопыря ноги, стоит прямо насупротив меня филер в белой панаме, извозчик подобрал вожжи, и настороженно высматривают в просеки ворот белые фартуки и рыжие бороды дворников.

Экипаж за экипажем.

Нет.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Двенадцать десять.

Причмокивая, тронул лошадь, затрусил бочком на облучке, порожнем, извозчик. Панамы, под руку, завернули в проулок; там, на дальнем углу, разносчики собирали лотки.

Мы свой акт — отыграли.

Я иду медленно по Козьмодемьяновскому под чуть полощущимися в воздухе линючими тряпками флагов. Я все-таки рад этим двум часам.

От Тверской, лентами по обоим тротуарам, заспешили люди: кончилось время, пропускают. Издалека и сразу — узнал Мусю, под темным, тисненным цветом расцвеченном платке, в кацавейке, с корзиной на руке. Столкнулись, грудь с грудью.

— Дайте коробку.

— Зачем?

— Слушайтесь,

когда говорят.

Она приподняла ткань, прикрывавшую корзинку, — я погружаю коробку в подсолнухи, под граненый стаканчик с толстым, губастым краем.

— Дальше, дальше, до самого дна.

— Там что-то есть.

— Второй.

— Тяжело будет?

— Вздор. Ступайте к Филиппову.

— А вы?

Чуть нахмурилась.

— Идите, некогда.

— Почему неудача?

Муся пожала плечами.

— Проехал через Троицкие. Мимо Льва.

— Отчего же...

— Помешало что-нибудь. Ну, идите же. Ивану Николаевичу скажите, что видели меня.

— А вы?

Она кивнула.

— Он вам скажет.

Разошлись. Я смотрел вдогон. Она не обернулась до перекрестка.

Двенадцать двадцать.

Я думал, мертвецы будут цепче. Его высокопревосходительство завтракает сейчас.

Площадь. Мимо портика пожарной части я выхожу на Тверскую к генерал-губернаторскому дому. Черным с белым покрашенная рогатка, полосатая будка часового у под’езда. По панели сплошным густым потоком накатывается на плечи праздничная, неторопливая, отдыхающая после под’ема по Тверскому взгорью толпа.

Я сошел на мостовую и ускорил шаг, в обгон.

— Осади!

Толстые пальцы в белой вязаной перчатке уперлись в плечо. Обернувшись, увидел: круглые, омертвевшие от усердия глаза околоточного, вытянувшиеся в струнку черные с красным фигуры городовых, картуз дворника над намасленными прямыми волосами. Из Чернышева переулка, мягко огибая угловую тумбу, выехала тихой рысью коляска с напруженным, нависшим посылом над вожжами, бородатым кучером. Георгиевская лента в петлице черной шинели, черные орлы на золотых погонах. Дубасов.

Широкая только что толпа — узенькой ленточкой вдавилась в цоколь домов, отхлестнулась на площадь; на опустелой улице монументами застыли во фронт, рука у барашковой парадной шапки, городовые и околоточные. Дубасов поднял руку, отдавая честь. Рядом с ним — офицер в незнакомом драгунском мундире: старое лицо, корнетские погоны. Он щурил беспокойные глаза, оглядывая улицу. Словно искал кого-то. Глаза блеснули. Нашел.

От тротуара, от людской ограды, — с того перекрестка, где аптека, — быстро, почти бегом, пошел флотский офицер. Коляска катилась к под’езду. Драгун, обернув голову, смотрел на нагонявшего коляску моряка. И вдруг встал, сбросил ногу неловко, углом, на подножку и, откинув полу — быстрым и страшным движением засунул руку в карман. В тот же миг и я увидел: коробка, ленты накрест, букетик ландышей... Он!

И сразу все стронулось с места. Рванули лошади, шарахнулась толпа, драгун в коляске выдернул черный длинный ствол, треуголка Дубасова качнулась над крылом коляски... Не в счет! Драгун и моряк. Только все — между ними.

Тах!

Две руки над головой. Белая коробка ударила о мостовую, под подножкой, в двух шагах от подбежавшего моряка. И тотчас черно-желтый, воронкой завившийся столб дыма, камня, железа, разорванных мышц... Га! Пальцы, пальцы!..

Звеня, бились о булыжник стекла. Пронзительным криком кричал, держась за лицо, часовой у рогатки. Бешеным плясом били, где-то за дымом, копыта. Дым расходился, оседая на мостовую черною тягучею лужей: на месте, где взорвалась бомба.

Пушкин лежал ничком, без фуражки. Верх черепа сбит. Мозг.

И почти рядом — груда без рук и без ног, обрывки амуниции и мяса. Осколки ребер — сквозь прожженный мундир, осколки зубов — сквозь разорванные губы. Снаряд лег под ним.

А на той стороне, горбясь и припадая, как воробей на подбитую ногу, — прыгал смешно и позорно старик в оборванной лоскутами шинели, с черно-желтой георгиевской лентой, без шапки. На черно-желтом, как дым, лице — красные крапины крови и белые, как изморозь, зрачки.

Поделиться с друзьями: