На крови
Шрифт:
Скрипки ожили. Засуетились между столиками лакеи.
Девушка в сером встала. Сидевшие с ней повернули ко мне бледными казавшиеся лица. Она подошла легкой и быстрой походкой.
— Здравствуйте.
Смелым изломом — дуга бровей над ясными, до дна ясными, девичьими глазами.
Муся!
Слово не сказалось. Я смотрел на ее руки, на тонкие протянутые мне пальцы. Брови сдвинулись.
— Что с вами? Вы нездоровы?..
В висках стучало, мелко и дробно.
— Да, да, болен, должно быть. Я не узнал вас, Муся.
— Вижу, что не
— Дело?
— Ну да. Я ведь не знала, что вы больны.
— Я простудился, не больше. Просто с головой не ладно. Если дело, — выздоровлю.
Она пододвинула стул и села.
— Вы зачем в Москве? Дайте мне вина этого... если оно не сладкое... Чокнемся... — Она засмеялась опять. — Для конспирации.
— Это вы, в самом деле, Муся?..
— Да что у вас, бред, в самом деле! Почему бы мне не быть?
— Я подумал почему-то, что там, в Замоскворечьи...
Она дрогнула плечами и наклонилась. Глаза стали широкими, черными и жгущими.
— Неужели вы...
Я кивнул:
— Мне дали явку на Пыжах.
Она прикрыла глаза ладонью щитком, и смотрела в упор.
— Как вы вошли?
— Дверь была незаперта.
Она спросила тихо.
— Там — страшно?
— Я нашел пальцы.
Веки дрогнули и опустились.
— У нее сломалась в руках запальная трубка. Левая кисть, три пальца на правой; грудь, плечо, лицо. Но они ушли. Она в больнице теперь, в безопасности, доктор свой.
— В безопасности! Первый кто...
— Она сказала: взорвалась бензинка. Вы были. Слава богу, значит еще не знают. Не ищут.
— Я думал: вы... — повторил я, прислушиваясь к глухому голосу. — Кто это был?
— Генриетта. Помните, у Виталия, перед Пресней? Кто вам дал эту явку? Безумие!
— Иван Николаевич.
— Быть не может! А впрочем... тем лучше.
— Почему лучше?
Из-под черного берета презрительно и пусто глядели на нас темные, завистливые, усталые глаза.
— Человек! Дайте еще флакон.
— Вот что, — Муся оглянулась на свой столик и кивнула:
— Сейчас иду. Я к вам подошла именно по Генриэттиному делу.
— Ее надо увезти?
— Нет... А если бы надо — есть человек, который... лучше вас это сделает. Дело — круче.
Она приподнялась и скользнула пристальными глазами по залу.
— Вы Дубасова в лицо знаете?
— Генерал-губернатора? — Я привстал, в свою очередь. — Где же он?
— Вы с ума сошли. Откуда он здесь возьмется? Я не о том.
Конечно же, не о том. Как я не понял сразу!
— Когда?
— Послезавтра царский день. Он обязательно будет в Кремле, в Успенском соборе, на торжественном молебствии. Не может не быть. В этот день его надо обязательно сделать. Потом когда-нибудь скажу почему, но вы должны поверить: обязательно надо. Все было подготовлено. Но Генриетта взорвалась — и все прахом. Ни готовых снарядов, ни людей...
Иван Николаевич...— Разве он здесь?
— Приехал вчера. Но от группы осталось трое всего; лучше сказать двое: Семен Семенович — химик. Метальщиков только два. А ворот из Кремля четыре. Вы понимаете? Четыре входа надо запереть, а людей — два.
— Но если поставить этих двух — у собора... Или у губернаторского дворца?
— Невозможно. Там охрана такая... Возьмут до удара, наверное. Надо еще двух метальщиков. Иван Николаевич вызвал меня...
— Вы разве в Боевой организации?
Муся посмотрела, прищурясь. Губы стали насмешливыми.
— Я пойду третьим, вы — четвертым. Да?
Она оперлась локтями на стол и опустила подбородок на скрещенные пальцы.
— Хорошо, что именно вы приехали, Иван Николаевич будет рад, что случай свел нас. Ведь один день всего остался — разве за этот срок найдешь? В Питере, как на грех, — никого. Иван Николаевич дал телеграмму в Финляндию, там человека три боевиков есть в резерве. Но поспеют ли... А теперь мы и без них сделаем.
Она подумала немного.
— Вы тех двух не знаете? Это — Пушкин и Лев, братья. Поговорите с ними: ведь послезавтра — вместе пойдем. Только...
Она запнулась.
— Досказывайте, Муся.
— Ничего. Сами поймете. Идем.
Она усмехнулась и кивнула в сторону зала.
— Слежка все равно есть. Разобьем по четырем — легче уходить будет.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Братья пожали мою руку одинаково крепким и теплым медленным пожатьем. И лица у них одинаковые, несмотря на резкую разность черт; одинаково устало и примиренно смотрят глаза. Их прозвища: Пушкин и Лев. Прозвища — не по ним: не Пушкин и не Лев. Этим уже все, по существу, сказано. Я уже понял.
Пушкин заговорил ласково и тихо.
— Как все в жизни странно: вот вы — сидели, пили вино, может быть думали о чем-нибудь своем, о своей жизни. И вдруг подошла Муся. Вы сказали: да. Я не знаю, почему вы сказали. Но сказали. И все кончено. Смерть. А если не смерть — еще больше и хуже...
Почему смерть? Я глядел на Мусю, и мне казалось, что на руке у меня — белый сноп радостно и крепко пахнущей, солнечной черемухи, и небо над нами синее, и ветер свежий и морской дышит в лицо бодро и весело. Почему смерть?..
Пушкин улыбнулся тусклой улыбкой.
— Послезавтра — мы убьем. Когда вы подошли, я вдруг почувствовал: на этот раз наверное. Мы ведь четвертый уже раз выходим. Три раза — нет. Теперь — будет. Я знаю. Но смерть родит смерть. Разве можно жить после убийства? Есть, пить... иметь детей?
Он вздрогнул.
— Я думаю: только так и можно. Только тогда и оправдано убийство, когда вы смеетесь на крови.
Лев вскинул на меня вспыхнувшие удивленные глаза. Пушкин не слышал, наверно. Он говорил дальше — опять размеренно, медленно, спокойно.