На ладони ангела
Шрифт:
Мне была очевидна вся несправедливость, и понемногу я пришел к мысли, что устранить ее было моим долгом. Я должен был восполнить этот пробел в истории Павла. Я заново претерплю за него ту бесславную смерть, которую Бог отнял у него. Я не знал когда и как. Долгое время единственными опасностями, которым я подвергался, оставались судебные разбирательства, изъятие тиражей моих книг и запрет фильмов. С того дня, когда мне стало уже недостаточно этих мелких неприятностей, когда я начал рисковать не только своей работой, но и своей шкурой, с этого самого дня начинается история, которую я называю победой Павла. Он мог рассчитывать на меня: я был готов вынести самую грубую и неслыханную расправу над собой, чтоб позолотить новой славой его ореол. Мне грезились смеющиеся лица палачей, которые убивают меня на обочине дороги и оскверняют мой труп перед тем как бросить его в придорожной пыли.
3
Сюзанна Колусси, моя мать, Сюзанна, имя свое унаследовавшая от прабабки, польской еврейки, которую наполеоновский солдат, мой прапрадед, встретил в оккупированной Варшаве и, завоевав ее, увез в качестве трофея в свой родной
Сын графа Аргобасто П. Даль’Онды, мой отец, Карло Альберто, происходил из античной равеннской семьи. Гордясь своим титулом, в юности он обожал фотографироваться на берегу моря, приставив к бедру кулак, устремив взгляд к горизонту, вызывающе задрав подбородок, застыв, как вкопанный, на своих коротких, но сильных ногах. Более чем вынужденное фанфаронство при необходимости скрывать свое реальное финансовое положение, столь же неблагоприятное, сколь и несоответствующее амбициям юного патриция — полуразвалившийся дворец, чей самый красивый этаж был сдан в аренду торговцу красками, сколотившему состояние на лаках и олифах; мать и сестры, вечно в трауре по какому-то родственнику, который когда-то эмигрировал в какой-то дальний город, о чем соседям, наблюдавшим, как они, стараясь остаться незамеченными, пробираются ранним утром к церкви, должно было свидетельствовать ношение черных платьев и сдержанные манеры в сочетании с высокомерным презрением фривольных капризов моды; наконец, скудные обеды, однообразные и вызывающие несварение желудка, эти вечные макароны, купленные со скидкой благодаря снисходительности эконома ближайшего иезуитского колледжа. Они собственноручно в течение всего сентября варили дома томатный соус в гостиной, превращенной в консервный завод. И драгоценная мраморная плитка, одно из редких свидетельств былого аристократического величия, из года в год забрызгивалась кровавым соком.
Обеды и ужины были такими постными, что отец мой пристрастился к картам — из законного желания притупить постоянное чувство голода, да и чтобы поддержать свой статус. Некий П. Даль’Онда, что не разбрасывается деньгами! Ты коришь меня за жадность. Мне не по душе безумные и пустые траты, совершаемые исключительно на показ. В расточительности моего отца мне видится скорее мелочное кичливое тщеславие, нежели искренняя щедрость. Вглядись в его глаза на том портрете, что я тебе посылаю: жесткие, нервные, настороженные. Две амбразуры. От него мне досталась его судорожная гримаса, его впалые щеки и сжатые зубы, его высокие скулы и тонкие губы. То ли по невезению, то ли по неумению, но он спустил на картах и без того небольшое состояние своего отца. Единственным выходом для этого отпрыска, неспособного найти себе призвание, но кичащегося своим происхождением и внешностью, оставалась армия. И вот он кадровый офицер. Сначала Ливия, затем — в 1915 году, когда Италия втянулась в войну — Фриули, неподалеку от австрийской границы. Младший лейтенант. В гарнизоне Касарсы, родном городе семьи Колусси, его обожали.
Моя мать была младшей дочерью в семье зажиточных крестьян. Ее отец обзавелся маленьким заводиком по перегонке граппы, владелец которого разорился перед войной. Все женщины в семье работали: мать и одна из ее сестер преподавали в начальной школе, другие держали магазинчики, как еще одна моя тетка, открывшая рядом с домом канцелярскую лавку. Когда объявился мой отец, его по первому разу отвадили. Встреча имела место на балу, на городской площади, перед церковью. Талия у мамы была тонкой, характер живой и ироничный, романами она зачитывалась, влюблена была в свою профессию, ставшую источником ее независимости, писала басни и песни и сама их перекладывала на мотив старинных местных ритурнелей. Хвастовство и галуны офицера могли лишь насмешить девушку такого склада. Получив отказ, он пошел на новый штурм, его видели в Касарсе несколько дней спустя после размолвки, бежал, говорят, очертя голову. Он практически силой добился брака с мамой, сила проявилась не только в резкости его поведения, но и в давлении со стороны жителей городка, родителей и друзей. Ей было в ту пору тридцать лет. И она смирилась с необходимостью выйти замуж, не устояв перед алчной настойчивостью офицера, который триумфально возвратился домой из Витторио Венето [4] , привязав мать к повозке словно воинский трофей в дополнение к своим наградам.
4
город в Италии, под которым итальянцы нанесли поражение австрийской армии в 1918 г.
Родители мои никогда не ладили между собой. Все отвращение к домогательствам капитана мама испытала с первой же брачной ночи.
«Гарибальди сдюжит все!» — вопил он, поправляя портупею. С этими не доступными моему воображению словами он хлопал дверью и выходил из дому, оскорбленный в своем мужском достоинстве, которое он с напускным спокойствием тешил дешевыми казарменными фантазмами. И, вернувшись домой, он требовал удовлетворения периодически причитающихся ему супружеских почестей, словно Минотавр свой ежегодный рацион свежей крови. Его возвращение домой неизменно сопровождалось упреками и проклятиями. Пол содрогался от его воплей, все более грубых и высокомерных, к солдафонской спеси которых примешивалось теперь всемогущество фашиста. Менее чем через год после моего рождения он не замедлил вступить в Партию, истошно крича по коридорам, что Муссолини отомстит за него. Я прятался на другом конце квартиры, в шкафу, в котором мама хранила старое кроличье манто. Сколько раз я закрывался в этой пыльной
кладовке и терся щекой о слежавшийся мех, раздираем желанием умереть и еле сдерживаясь, чтобы не чихнуть.По милости военного начальства мы часто переезжали с место на место. Правда, в моем представлении решение принимала мама, которая срывалась с насиженного места, устав от мерзостей семейной жизни. Она звала меня к себе, я выбегал из своей комнаты и со слезами прижимался к ней. Мы кое-как в спешке набивали наши видавшие виды картонные чемоданы своей одеждой и какими-то личными вещами. Мама смотрела, чтобы я не присовокупил к ним головку бель паэзе [5] и овощи из кладовой, которые я от волнения считал необходимым захватить с собой на тот крайний случай, если мы попадем на необитаемый остров Робинзона или окажемся, как Эдмон Дантес, узниками замка Иф. Стоя на перроне, я с дрожью думал о том, что отец обнаружил наш побег, не понимая, что он заранее отправился в свое новое расположение. Успеет ли он, бросившись в погоню, догнать нас до отхода поезда? Как же долго приходилось ждать этот поезд! Я напряженно вслушивался в звуки, доносившиеся издалека (как правило, это был не вокзал, а просто небольшая станция в поле), и переводил дух, только когда перед автомобилями на дороге опускался шлагбаум железнодорожного переезда. Даже Дени Папен, когда он первый раз увидел, как вырываются клубы дыма из изобретенного им парового двигателя, не испытывал столько радости, сколько я в тот момент, когда выпущенное локомотивом облако белого пара знаменовало отбытие состава. Спасены, мы были спасены!
5
домашний итальянский сыр.
Парма, Беллуно, Конельяно, Сацилья, Кремона, Скандиано, и снова Болонья — если кому-то тот или иной из этих городов напоминает о букете пахучих фиалок, или о конечной станции по дороге к лыжному курорту, или о портретах нежных мадонн, или о прославленных династиях скрипичных мастеров, то лично у меня они ассоциируются только с внезапными отъездами, грудой тюков в прихожей и бечевкой, которой перетягивают расползающиеся коробки, со страхом, что тебя вот-вот застукают и ты не успеешь улизнуть, с выворачивающей все нервы очередью у вокзальных касс, со вздохом облегчения внутри вагона, и нарастающим к концу путешествия отвратительным страхом, что отец разгадал наш план и готовится отомстить за подобную дерзость. И каждый раз мы заставали его уже на месте: в центре гостиной неизменно возвышался его офицерский сундучок, монумент, воздвигнутый во славу его мужественной персоны, могильный камень наших тщетных иллюзий.
Он стал для меня ровно тем, чем значился в документах: отцом. Никак иначе я про себя его не обозначал. «Мой отец» исключалось, так как перед его силой и грубостью моя мать казалась мне такой же уязвимой, безоружной и беспомощной, как и я сам, как если бы мы сравнялись с ней по возрасту и по своей ничтожности. Исключалось и «наш отец», так как его авторитет, который он простирал на нас, был начисто лишен любви. Он был отец в абсолюте, и это емкое слово выражало своей оскорбительной краткостью тот ужас, который внушало нам его властное поведение, когда он, откидываясь на спинку кресла, вытягивал ноги, чтобы мы стянули с них сапоги. Осознавал ли он, что был обыкновенным неудачником? Возможно, но то, что в другом человеке могло смягчить характер и пробудить снисходительность, в нем вызывало приступы бешенства. Его привычка теребить рукав на месте недостающего галуна превратилась в нервный тик.
Что же касается моей матери, то она всегда была для меня просто мамой. Это слово, закручивающееся вокруг себя, сладостным сводом лабиальной согласной, раскрывавшейся на кончике губ, рождало во мне образ кокона, убежища, гнездышка; и в первом слоге, который можно принять за женский род притяжательного местоимения, я проецировал свое желание целиком и единолично присвоить себе ту, что заменяла мне все. Эта поначалу легкая задача впоследствии потребовала тактичности и находчивости, с тех пор как, три года спустя после моего появления на свет, родился мой младший брат, Гвидо, чье имя не соотносилось в моей голове ни с одним святым, разве что со святым Себастьяном работы Гвидо Рени, выставленной в музее Болоньи. Я с первого взгляда влюбился в эту картину. На ней изображен почти полностью обнаженный юноша со сведенными за спиной руками. Привязанный к стволу дерева, он слегка склоняется грудью вперед, но взгляд его устремлен к небу. Красота тела, его юность, музыка пейзажа, утонченность серых тонов навевали мне самые разные чувства. Сперва меня взбудоражило и привлекло лишь совпадение имени художника и имени моего брата, как если бы, соотнося с образом этого прославленного мученика того, кто соперником вторгся в мою жизнь, я мог бы пронзить его стрелами и наказать за причиняемые мне страдания. Во время наших переездов и лихорадочных сборов я клял его за потерянное драгоценное время, которое требовалось, чтобы мама собрала разбросанные им под кроватью игрушки. Кто виноват, что, переступив порог нашей новой квартиры, мы натыкались на огромный и злобный силуэт отца, который, нахмурив брови, с презрением распихивал ногой невразумительную коллекцию наших чемоданов и тюков?
Первые неприятности Гвидо причинил мне еще до своего рождения. Мама была тогда беременна им, когда у меня возникли проблемы со зрением. Доктор Маренго носил пальто с воротником под бобра. Его гладкая, ухоженная бородка походила на клочок шкурки того же зверька, что украшал его плечи. Огромная подпись со сложными аркообразными «м» и «н» занимала половину рецепта. Перед уходом он совал отцу в руку какой-то пузырек и щипал меня за щеку. Я забивался в своей комнате, с тревогой оценивая, сможет ли отец открыть дверь, которую я баррикадировал ночным столиком и двумя поставленными друг на друга стульями. Из коридора доносились шаги отца. Он несколько раз дергал за дверной колокольчик, после чего страшный грохот возвещал о моем поражении.