На ладони ангела
Шрифт:
Мы уложили ее на песок. Кто-то разжимал ей зубы, другие теребили за руки и за ноги. Я, обессилев, сидел на камне, на который мы уложили ее голову, и просто гладил ее по волосам. Какой же красивой она мне казалась! Почему они не оставляли ее в покое? Вот такая мертвенно-бледная, как цветок лотоса, она мне нравилась больше. На миг я поверил, что она уже умерла. Меня пробила нервная дрожь, не от огорчения (хотя среди моих подруг Аурелия была мне ближе всех), я пребывал в каком-то безотчетном возбуждении, которое, будучи выраженным в словах (если бы я мог формулировать тогда свои мысли), видимо, вырвалось бы вереницей этих нелепых восклицаний: «Ты умерла, и я тебя люблю! Никогда ты мне не нравилась так как сейчас! Оставайся же мертвой, что бы я любил тебя всю жизнь!»
Она очнулась, выплюнув много воды, и отделалась просто испугом. Но я был уже сам не свой. Утопленница из Тальяменто постоянно будоражила мое воображение. По ночам я открывал окно и выкрикивал ее имя на всю округу. Мне вторила в ответ лишь сонная тишина лунного света, которым были залиты огороды и свекольные поля. Изредка эхом вдалеке на мой крик отвечал лай собаки. Я был влюблен,
Умри она по-настоящему, данное мне предупреждение не было бы столь определенным. Кем она была для меня, как не возможностью предвидеть впервые свою судьбу? «Отрекись от женщин, поклонник женских статуй!» Именно эта тайна, покоившаяся на ее сомкнутых губах, открывалась мне, когда я перебирал ее мокрые волосы. До конца лета я каждый вечер плакал в своей комнате. К чему было лить эти слезы, обращенные лунному свету? Ни разу, вместо того чтобы возбужденно растворять свои жалобы в дыхании ночи за окном, ни разу мне не пришло в голову сбежать из дому и встретиться с Аурелией. Сама того не желая, бедняжка, она научила меня распознавать мои истинные цели. Я мог любить лишь ее посмертную маску, лишь ее мраморное тело. Позже, единственные женщины, к которым я испытывал привязанность, были знаменитые актрисы, недоступные мне в своей славе дивы. Сознание непреодолимого препятствия на пути к ним служило самой прочной связующей меня с ними нитью. Аурелия же околдовала меня своей вневременной красотой покойницы. И всякий раз закрывая глаза, я видел утопленницу и сцену на берегу, преобразившуюся в моих погребальных фантазмах в похоронную церемонию. «Прощай навеки!» Я рыдал все сильнее, не понимая, что вместо Аурелии я похоронил частицу самого себя.
6
1936 год: возвращение в Болонью — до 1943-го. С четырнадцати лет до двадцати одного: решающие годы. Окончание средней школы в лицее Гальвани: знаменитого болонского врача и естествоведа — присвоение его имени лицею приводило моего отца в восторг. В своем сыне, глядя с неодобрением на его увлечение литературой, он мечтал развить вкус к точным наукам. Культура, говорил он, должна быть «позитивной». К тому же посещение заведения, над дверьми которого золочеными буквами было выбито имя «Луиджи Гальвани», воспринималось кадровым офицером как перманентное приобщение к «энергии». Он был наслышан о знаменитом опыте над лягушкой: когда скальпель ученого прикоснулся к нервам расчлененных лапок только что убитой лягушки, несчастная тварь забилась в конвульсиях. «Гальванизируйте, гальванизируйте!» — твердил капитан своим сыновьям. Игра слов, дающая наглядное представление как о его политических взглядах, так и о его преференциях в деле образования. Будучи добропорядочным фашистом, он связывал умственную деятельность с определенной мышечной активностью. Культура должна быть не только «позитивной», но и «бодрой» и «гибкой», она должна будоражить. Дошло до того — и это было единственное подтверждение когда-либо испытанной им нежности ко мне — что, глядя, как я по вечерам корплю над учебниками, он стал звать меня «лягушонком», рассчитывая на стимулирующий эффект данного прозвища, как если бы каждый раз, когда я зубрил уроки, историческое болонское земноводное должно было сообщить моему прилежно склоненному над научными формулами телу некие спасительные заряды животного электричества.
Дабы направить в нужное русло мои литературные вкусы, ему пришла идея записать меня на участие в конкурсе, который объявил один крупный миланский книгоиздатель. Впоследствии Валентино Бомпиани без колебаний опубликует книги таких писателей, как Моравия и Витторини. В то время — и этот пример продемонстрирует тебе, как глубоко фашистская идеология 30-х годов завладела умами самых независимых людей — он организовал конкурс «стальных книг» для публикации романов «предназначенных для подростков и написанных подростками в возрасте от десяти до шестнадцати лет». «Вы безусловно знакомы с великолепной серией Стальных книг: интересных, современных металлических книг для молодежи» (Металлические, полагаю, как сувениры, но непригодные для лягушек Гальвани.) Следовал список (воспроизвожу тебе рекламу, появившуюся в одном из ежегодных литературных альманахов, издаваемых Бомпиани) двенадцати произведений, напечатанных не на бумаге, нет! на металле (с глубоким сожалением констатирую, что стойкий к порче материал не уберег этих авторов от забвения). «Мы желаем включить в коллекцию тринадцатую книгу, самостоятельно написанную подростком. Представьте, с каким удовлетворением вы будете лицезреть на всех витринах свое произведение, все авторские права на которое будут принадлежать вам, как подлинно выдающейся личности!»
Эта финансовая приманка должна была прийтись не по душе капитану, для которого стесненность семьи в деньгах служила усилением его опекунского контроля,
не гарантированного в полной мере униформой и офицерским престижем. Но то, что он прочитал на следующей странице, его очаровало. Издатель выступал с проникновенным «воззванием к родителям». «Сегодняшняя молодежь, энергичная и реалистичная, сильно отличается от того поколения, что тридцать лет назад принесло успех и признание авторам приключенческих романов. Даже книги, долгое время казавшиеся мастерскими шедеврами и своего рода научными предвидениями, перешли в разряд банальных исторических курьезов в наши дни, когда субмарины бороздят мировые океаны, а небо сотрясает гул аэропланов. Неужели мы до сих пор живем в той эпохе, когда чтение романов должно вдохновлять наших детей убегать из дома, чтобы спасать из пламени костра дочь индийского магараджи?»Я тогда, конечно, уже охладевал к Жюлю Верну и Эудженио Салгари (считая все же некоторым перебором то, что Лючио д’Амбра, один из двенадцати авторов «металлических» романов, в своем необычайно современном и динамичном произведении для молодежи, озаглавленном «Мои три мушкетера», заменил Атоса, Портоса, Арамиса и д’Артаньяна… четырьмя собаками — опять же, наверно, из уважения к «животному электричеству»); и после того, как я отнюдь не во сне спас касарскую девочку, у меня не возникало ни малейшего желания лететь на помощь какой-нибудь принцессе из Лахора. Впрочем, завораживающие посулы альманаха Бомпиани не могли обольстить того, кто только что открыл для себя «Макбета» Шекспира и Диккенса, Гоголя и Достоевского, раскопав эти книги в букинистических лавках, книги тем более далекие от военно-морских и авиационных идеалов и примитивного витализма, должных возбудить наши юношеские амбиции, что покупал я эти книги в той галерее, что окаймляет пьяцца Маджоре де Болонья и затем простирается вдоль южной стороны собора Святого Петрония.
Колоннады ее, известные как «Портики Смерти», обязаны своим волшебным названием тому обстоятельству, что в зданиях, которые они поддерживают и в которых сегодня разместились музей и разные офисы, когда-то ютился госпиталь. Данная подоплека была мне неведома, и я воспринимал этот топонимический каприз в буквальном смысле. Расположившиеся за книжными развалами торговцы казались мне призрачными посланниками загробного мира. Я не говорил себе: «Пойдем, купим книгу». Я говорил: «Что новенького может предложить нам Загробная мысль?» Читать, отождествлять себя с героями романов и театральных пьес значило для меня отвернуться от той «жизни», которую шумно проповедовали фашисты, значило проникнуть в погребальную мифологию, которую я открывал для себя почти каждый день перед витриной Смерти.
Пока генерал Бадольо водружал итальянский флаг на берегах Барэль-Азры и Джубы, меня несло течением в излучины Коцита, Леты, Флегетона, Стикса. Какое значение имели для меня громкие победы в Эфиопии, когда, укрывшись в тишине своей комнаты от назойливого радио, я открывал новую книгу, буквально вырванную из зубов скупого Харона в обмен на несчастный обол, который мне с трудом удавалось наскрести, вывернув наизнанку все карманы? Ни красноречие отца, ни посулы Валентино Бомпиани не могли вдохновить меня обмакнуть перо в живительную и истинно героическую кровь книжных персонажей. Я не добавил к батарее «стальных романов» тринадцатый нержавеющий шедевр. Но если уж я попытался бы блеснуть в щенячьей литературе, то предоставил бы слово не четырем мушкетерам Лючио д’Амбры, а трехглавому Церберу, стерегущему врата Тартара. И когда наступил мой черед писать и публиковать, я уже знал, что начинаю путешествие в темное царство Плутона.
На вкладышах альманаха Бомпиани печатались всевозможные загадки, анекдоты, литературные игры и шутливые опросы знаменитостей. Помню, на вопрос: «Что бы вы сделали, если бы были невидимкой?» — один авангардный писатель ответил так: «Я бы отправился к Д’Аннунцио и шепнул бы ему на ухо: «Покайся…». Тонкая ирония и насмешка с подтекстом, которая кроме всего прочего, похоже, свидетельствовала о его смелости — все зависело от того, как бы вы завершили зависшую в воздухе фразу. И в то время как большинство читателей (и особенно читательниц), покоренных лирой слепого аэда, сказали бы: «Покайся, что соблазнил столько женщин и принес столько жертв на алтарь Муз» (переплетя банальное проклятие с подобострастным восхищением), редкие истинные знатоки расценили бы это иначе: «Покайся, что пишешь такие плохие стихи», ну а самые смелые увидели бы тут политику: «Покайся, что стал другом Муссолини». К помощи таких вот уловок и прибегала оппозиция, чтобы остался услышанным ее слабый голос, задавленный полицейскими нападками.
В анналах фашизма Болонья осталась ареной одного памятного события, к которому я оказался причастен из-за той двойственной роли, которую сыграл в этом событии мой отец. Артуро Тосканини — самая блистательная фигура итальянского артистического бомонда — своей косматой головой и своим необузданным, вспыльчивым нравом олицетворял тогда сопротивление Дуче. За исключением нескольких интеллектуалов вроде него и горстки коммунистов, вся страна ползала на животе. Высшая аристократия, парламент, сенат отныне представляли собой декоративные институты власти. Партия осуществляла жесткий контроль за банками, промышленностью и профсоюзами. Последний оплот свободы, «Коррьере делла Серра», капитулировал сразу после отъезда Альбертини. Единственным островком, который пользовался привилегией некоего оффшора, оставалось здание Ла Скала. До тех пор пока управление оставалось за Тосканини, портрет диктатора, развешенный во всех школах и общественных учреждениях, никогда не украсил бы интерьеры великого миланского театра. И это в то время, когда Пьетро Масканьи, официальный фашистский подпевала, дабы сгладить то фиаско, которому подверглись все его опусы, начиная с «Сельской гвардии», писал «Песнь корпораций» и «Гимн труду». А Отторино Респиги (еще одна гордость Болоньи!), ставший первым итальянским композитором после смерти Пуччини, превозносил в своих симфонических поэмах холмы, фонтаны и пинии вечного города и выражал в них неприкрытое восхищение тираном.