Чтение онлайн

ЖАНРЫ

На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986
Шрифт:

Какая же одуряющая сила обрушилась на крестьянство Сибири, издревле вольных мужиков, не боящихся ни Бога, ни черта, если и они поддаются обману, оказываются, по сути, такими же мовчунами, как селяне Бабеля.

Хромой Нечай принес Степану Чаузову, предназначенному к высылке, ящик с гвоздями: пригодятся. Спросил Митю, уполномоченного:

— …правда ли, будто Чаузов Степан, крутолучинский мужик, кулак и людям вражина?

— Нет, — сказал Митя, — Чаузов кулак не настоящий.

— А почто же ты его высылаешь по-настоящему?

— Переделка всей жизни, товарищ Нечаев… — Лес рубят, щепки летят…»

Верит Митя, что слезы жены Степана — последние. «…Может

быть, еще пройдет лет пять — потом классовой борьбы у нас не будет, установится полная справедливость. И слез не будет уже. Никогда!» Не пять, все сорок пять лет прошло с той поры. До предела обнажается безнравственность дней, не допускавших в «литературе бесклассового общества» и слова человеческого — о «классово чуждых!»

И снова хватает за сердце схожесть с Бабелем! У Бабеля ссыльные женщины «сидели на тюках, как окоченевшие птицы». И у Сергея Залыгина Ольга Ударцева «будто морозом за душу прихваченная…»

Увозят Чаузовых. Свои, деревенские, у ворот стоят. Баба взвыла какая-то, на нее прикрикнули: «…Замолчь…». Точь-точь, как у Бабеля: «Примись, стерво!»

Вот она, и последняя фраза повести «На Иртыше», не случайно напоминающая нам «корякинскую идеологию», чистую, как капель по весне…

«Капель была — первая в году. С крыш сосульки нависли и капли — крупные такие — в наледь на земле ударялись, звенели: кап-капкап-кап!»

…Я не знаю писателей более далеких друг от друга — по жизненному опыту, принципам типизации, стилистике, — чем Исаак Бабель и Сергей Залыгин. И вдруг, оказывается на поверку, что когда современный, стремящийся как-то приспособиться, выжить писатель вдруг решается сказать правду, пусть многословнее, с оговорками, с положительным Ю-ристом, которого, конечно же, не послушали, но которого можно объявить в прессе (задним числом) «истинным представителем партии», когда Сергей Залыгин решается на такое, он швартуется у литературного причала, как большой корабль.

«Колывушка» Бабеля и «На Иртыше» Залыгина оказались порознь сопричастны правде, хотя «осадка в жизнь…» у кораблей оказалась все же различной.

Прозрение Исаака Бабеля — прозрение гения, с которым покончили, как кончают со всеми гениями, именуйся они Пушкиными или Бабелями.

Наше поколение, от которого «Великую Криницу» Бабеля скрыли, было потрясено повестью «На Иртыше». Она открыла для всех, в ком не была убита совесть, кровоточащую тему. Нам казалось тогда, что только с залыгинской повестью пробилась в литературу правда о великом разоре деревни 30-х годов, разоре, после которого она не может подняться и по сей день.

Тут бы и поставить точку. Не существуй еще и советской критики, взявшей «На Иртыше» под свое покровительство.

Она озабочена прежде всего тем, чтобы не была поколеблена литературная «табель о рангах». Чтобы «На Иртыше» Залыгина не вызвала ярость Шолохова. Как бы так извернуться, чтобы и волки были сыты (на Дону), и овцы целы (на Иртыше). Драма Степана Чаузова (так называется ссылка в Сибирь и гибель восьми миллионов крестьян) состоит, оказывается, в том, что в Крутых Луках не оказалось фигуры, подобной шолоховскому Давыдову.

Но так как в успехи шолоховских давыдовых давно никто не верит, доброжелательная критика хочет, чтобы власти повесть «На Иртыше» не затоптали. Она защищает честную книгу так: «На Иртыше» отличается от многих широко освещающих процесс коллективизации книг советских писателей: С. Залыгин поставил перед собой узкую задачу — отразить сомнения и раздумья крестьян одного села…»

Спасибо доброжелательной критике, но — Бог мой! — сколько же царить в России примитивам,

знакомым читателю еще по военной прозе: всюду и везде прекрасно в СССР, кроме вот этого одного села, завода, полка, артиллерийской батареи… Автор — тьфу-тьфу! — и не склонен обобщать!

С руководящей ролью партии также все в порядке. Просто верный сталинец Корякин… «не вдумывался в указания партии».

И снова и снова реверанс в сторону Шолохова, т. к. главная опасность для правдивой книги — мир узаконенной государством шолоховской лжи: «Конечно, четыре дня из жизни Крутых Лук не могут ни затмить того, что сказано в нашей литературе о первых годах коллективизации, ни исчерпать».

Что ж, это сделает время.

3. Борис Можаев и Чингиз Айтматов

Живое, чистое гибнет. Нежить, нелюдь торжествует, и ненависть ее к чистоте и правде нарастает со дня на день…

Эту тему развила, не могла не развить, крестьянская проза. Я называю так прозу современных писателей, не порвавших с деревней — отчим домом своим и пишущих об отчем доме.

Среди этих верных сынов деревни, возможно, самые талантливые и, в своем творчестве, непримиримые — Борис Можаев и Чингиз Айтматов.

Писатель Чингиз Айтматов давно и решительно перешагнул границы национальной литературы. Я начну с него, киргиза Айтматова, книги которого имели серьезное значение в формировании сознания поколений, начавших осмысливать окружающее.

Айтматова стали «поднимать» вначале официальные инстанции — за недюжинный талант и… проблематику, не выходящую за рамки дозволенного. Однако «идейно-непорочный» Чингиз Айтматов вскоре вырвался за дозволенные рамки, далеко вырвался, и… подкопаться к нему трудно: отнюдь не простоватый Чингиз Айтматов в речах своих, как правило, почти ортодоксален и строго проводит «официальную линию»…

Как бы откупившись этим и успокоив бдительность своих опекунов, он вдруг пишет «Прощай, Гюльсары». А позже «Белый пароход» — поэтичную и сурово-правдивую повесть о нравственной гибели киргизских крестьян.

Такого смутьянства от «национала» никто не ожидал. Айтматов, с легкой руки Александра Твардовского, стал писателем общенародным.

Киргизские «коллеги», поддерживаемые местной властью, Чингиза Айтматова ненавидят, и, как однажды сказал мне Айтматов, положение его на родине сложное… Ненавидят его и московские русопяты: чужая кровь…

Однако Чингиз Айтматов, средних лет, крепкий, спокойно-ироничный, спортивного склада человек, отличный лыжник, на злобствование русопятов и местных «князей» особого внимания не обращает: у него появился серьезный заступник — многомиллионный российский читатель, который каждую новинку Айтматова, что называется, из рук рвет.

Айтматов — лирик. Лиризм его, поначалу так успокоивший власти, стал кричащим контрастом человеческой подлости, ненавистной автору.

…Гюльсары — так звали старую лошадь. А старый Танабай Бекасов, герой повести, — табунщик. Оба они не любили узды, ни Гюльсары, ни Танабай, и вот как пишет об этом Чингиз Айтматов:

«…Уже сквозь дрему, сквозь полусон Гюльсары услышал вдруг, как закачались и зашумели деревья, точно бы кто-то налетел внезапно и начал трепать их и валить… Хлынул крутой дождь. Иноходец рванулся с привязи, как от удара бича, и отчаянно заржал от страха за свой табун. В нем пробудился извечный инстинкт защиты своего рода от опасности. Инстинкт звал его туда, на помощь. И, обезумев, он поднял мятеж против узды, против удил, против волосяного чумбура, против всего, что так крепко держало его здесь…»

Поделиться с друзьями: