На новой земле
Шрифт:
Девочки орали и визжали дни и ночи напролет, не давая ни минуты покоя, а пользоваться кухней ему разрешалось только в определенные часы, когда никого не было дома, и после готовки тщательно протирать плиту и раковину дезинфицирующим средством. Мои родители выслушали несчастного, сочувственно прищелкивая языком, и согласились, что такая жизнь может довести человека до самоубийства. Если бы у них была свободная комната, они с удовольствием пустили бы Пранаба квартирантом, сказал отец, но в их маленькой квартирке не было места лишнему человеку. Однако хоть они и не могут взять его на полное довольствие, заверил отец, по крайней мере, он должен был почаще приходить к ним в гости, хоть на обеды, хоть просто так. Пранаб не возражал, и вскоре он стал постоянно забегать к нам в перерывах между занятиями и проводить с нами все выходные. Он постоянно оставлял после себя напоминающие о нем предметы, как будто боялся, что его забудут: то зажигалку, то початую пачку сигарет, иногда газету или конверт, который он так и не удосужился вскрыть, а иногда и свитер, небрежно повешенный на спинку стула.
Я прекрасно помню его смех — звучный, сильный — и его нескладное длинное тело. Обычно он садился верхом на стул, обвив ноги вокруг ножек, или разваливался на диване. У него было запоминающееся лицо: высокий лоб, густые темно-каштановые усы — и целая копна нечесаных волос, которые, по мнению мамы, делали
— Да ну их, этих американцев, — отмахивался он от матери, когда она советовала ему не прогуливать лекции. — Они мне подсовывают уравнения, которые я решал в возрасте Уши. — Он был искренне поражен, что мне до сих пор не задавали домашних заданий и что в возрасте семи лет я не умела брать квадратные корни и не имела представления о свойствах числа пи.
Он всегда появлялся без предупреждения, просто стучал кулаком в дверь, как было принято в Калькутте, и изо всех сил кричал «Буди!», ожидая, когда моя мать откроет ему. До того как Пранаб возник в нашей жизни, когда я возвращалась из школы, мать всегда сидела на стуле в прихожей, сжавшись в комок и держа в руках сумочку, готовая в любой момент вскочить на ноги и выбежать из ненавистной квартиры, где она, как в клетке, была заперта целыми днями. Обычно я бросала рюкзак, брала ее за руку, и мы шли гулять. Но теперь я заставала ее на кухне, где она щебетала, как птичка, то раскатывая тесто для лучиз — индийских сладостей, которые обычно готовила только по воскресеньям, то вешая новые, купленные на распродаже занавески. Конечно, тогда я не предполагала, что для мамы визиты Пранаба-каку были кульминацией всего дня, именно для него она переодевалась в свежее сари и красиво причесывала волосы, для него особенно тщательно убиралась в квартире. Каждый вечер она придумывала, чем будет кормить Пранаба на следующий день, тратила по нескольку часов на изготовление закусок, которые потом с видимой небрежностью выставляла на стол. В то время мама жила лишь для того, чтобы услышать это нетерпеливое «Буди!» за дверью, и, если Пранаб по какой-то причине не приходил, настроение у нее было испорчено на целый день.
Наверное, маму радовало, что мне тоже нравились визиты Пранаба-каку. Он показывал мне карточные фокусы, делая зверское лицо, качал на коленке, очень натурально откручивал себе большой палец на руке и учил меня таблице умножения. Его подлинной страстью было фотографирование. На последние деньги он купил себе дорогой фотоаппарат, который надо было настраивать с умом, и вскоре я стала его любимой моделью. Мое круглое детское лицо, счастливая щербатая улыбка и вьющиеся кудри запечатлены на десятках снимков, и эти снимки до сих пор остаются моими любимыми воспоминаниями детства. На них я беспечно позирую, кокетничая с детской невинностью, — увы, я давно потеряла ту уверенность в себе, и теперь, когда меня фотографируют, застываю в неловком напряжении. Я помню, как Пранаб заставлял меня бегать по университетскому двору, потому что хотел научиться снимать человеческое тело в движении, или позировать на ступенях лестницы, поставив одну ногу на ступеньку выше другой, или выглядывать из-за деревьев на Массачусетс-авеню. И только на одной фотографии изображена мама — я сижу у нее на коленях, а она, смеясь, зажимает мне уши руками, как будто не хочет, чтобы я услышала какой-то секрет. На этом снимке виден и сам Пранаб-каку, точнее, его тень с поднятыми руками, как будто тянущимися к телу моей матери. В те счастливые дни мы все делали втроем — повинуясь неписаному этическому кодексу, Пранаб приходил только тогда, когда я уже возвращалась из школы: несмотря на его статус члена семьи, маме было бы неприлично принимать его в квартире одной.
Мама и Пранаб могли говорить часами, у них было так много общего: оба обожали музыку, любили обсуждать фильмы и поэзию, у них были даже одинаковые политические убеждения. К тому же они родились в одном районе Калькутты, практически на соседних улицах, и даже вспомнили, как выглядели дома друг друга. Они ходили в одни и те же магазины, ездили на одних и тех же автобусах и трамваях, покупали сахарные крендели джелаби и пряный хлеб муглай парата в одной лавочке. А мой отец родился на другой стороне Калькутты, практически в пригороде, в двадцати километрах от черты города. Мама всей душой ненавидела жизнь в эмиграции, однако она признавалась мне, что до сих пор содрогается при мысли, что отец мог бы выбрать в качестве места их обитания не Бостон, а суровый дом его родителей. После свадьбы они поехали знакомить ее со свекром и свекровью, и две недели, проведенные под их крышей, показались ей вечностью. По традиции, она должна была все время ходить закутанной в покрывало и закрывать голову краем сари, даже когда в комнате не было никого, кроме нее. Туалет в доме моего отца располагался на улице и представлял собой настил с дыркой посередине, а в комнатах не было ни единой книги, ни единой картины. Через пару недель после знакомства Пранаб-каку притащил к нам в квартиру свой катушечный магнитофон, и они с матерью могли часами слушать попурри из песен, записанных с любимых индийских фильмов их юности. Эти веселые и сентиментальные песни о любви, верности, тоске по возлюбленной приносили праздник в унылую жизнь нашей квартиры и превращали мою мать в юную веселую девушку, какой она была до замужества. Мать с Пранабом садились на диван и в мельчайших деталях вспоминали сцены из фильма, музыка к которому звучала в тот момент, спорили о том, в какие наряды были одеты актеры и какие реплики они произносили. Моя мать обожала Раджа Капура и Наргиз — ее любимой сценой была их песня под зонтиком во время дождя, а еще ей очень нравилась сцена, в которой Дев Ананд перебирает струны гитары на пляже в Гоа. Они с Пранабом часто спорили о том, кто из актеров талантливее, и в запале даже кричали друг на друга, смеясь и хмурясь одновременно, — ручаюсь, маме и в голову не
пришло бы так флиртовать с моим отцом.Поскольку официально Пранаб занял место младшего брата ее мужа, мама спокойно называла его по имени, чего никогда не позволяла себе в отношении отца. Моему отцу к тому моменту было уже тридцать семь лет, он был на девять лет старше матери. Пранабу-каку было двадцать пять. Мой отец любил одиночество и тишину. Он женился на маме, чтобы успокоить своих родителей, — они не хотели отпускать его в Америку без жены. Собственно говоря, отец был женат на своей работе, на своих научных исследованиях, он существовал в своем собственном мире, непроницаемом, как запаянная капсула, и ни мне, ни маме заходить в него не дозволялось. Для моего отца любой разговор, не связанный с работой, был настоящей пыткой, и он старался не тратить времени на пустую болтовню. Отец не любил излишеств ни в чем, он никогда не говорил о своих желаниях или нуждах и никогда не изменял спартанскому образу жизни: кукурузные хлопья и чай на завтрак, чашка чая после возвращения с работы, два овощных блюда за ужином. Он никогда не ел с таким аппетитом, как Пранаб-каку. У моего отца был менталитет самурая, а может быть, первопроходца — о таких пионерах-мореплавателях нам рассказывали в школе на уроках истории. Иногда, без видимых на то причин, отец любил с самым суровым выражением лица поведать собравшимся на ужин гостям, что при Сталине русские ели клей, который счищали с обоев и отмачивали в воде. Мне казалось, он говорил об этом с некоторой завистью… Любому другому мужу столь частые визиты молодого мужчины к его жене показались бы подозрительными, но только не отцу. Отец, наоборот, был благодарен Пранабу-каку за то, что тот берет на себя нелегкий, с его точки зрения, труд развлекать его вечно недовольную, вечно печальную жену, перед которой он невольно испытывал угрызения совести. И за дело, ведь он вырвал ее из привычного жизненного уклада и увез за многие тысячи километров, не предложив взамен практически ничего, ни любви, ни даже участия. Поэтому вид сияющих глаз матери вызывал у него чувство облегчения, а не ревности.
Тем летом Пранаб-каку купил темно-синий «фольксваген-жук», и мы втроем начали выезжать на пикники. Мы быстро проскакивали Бостон и Кембридж и вылетали на трассу, ведущую в Нью-Гэмпшир. Пранаб возил нас в индийский чайный дом в Уотертауне, а однажды проехал более двухсот километров на север, чтобы показать нам горы. Моя мать всегда заранее готовила бутерброды для пикника, брала крутые яйца, огурцы и соль. В машине Пранаб и мама, перебивая друг друга, болтали о детстве и о тех пикниках, на которые их возили родители. Особенно маме запомнился выезд в Восточную Бенгалию — они с пятьюдесятью родственниками ехали на поезде несколько часов. Пранаб с жадностью слушал рассказы матери, внимательно запоминая все подробности ее детства и юности. Ему были интересны ее рассказы, он с радостью впитывал ее слова, в отличие от моего отца, который обычно слушал мою мать, не слыша ее, а я была еще слишком мала, чтобы считаться полноценным собеседником. Когда мы приезжали на Голден-Понд — «Золотой пруд», — Пранаб вел нас через лес к озеру и, осторожно поддерживая за локоть, сводил маму вниз к кромке воды. Она распаковывала корзинку с бутербродами, садилась на землю и смотрела, как мы плаваем. Пранаб ужасно забавно выглядел: его грудь была вся покрыта густыми курчавыми волосами, а живот был совсем безволосый и какой-то дряблый, как у недавно рожавшей женщины. Ноги же у него были длинные, как у жирафа, и такие же тонкие и волосатые.
— Буди, ты так прекрасно готовишь, что скоро я стану толстый, как бочка, — жаловался он, откидываясь на стуле после особенно удачного обеда или ужина.
Пранаб и плавал смешно: голову всегда держал над водой, а руками и ногами изо всех сил бил по поверхности. Он неумел нырять и панически боялся опускать лицо вниз и дышать в воду. Глядя на эту идиллическую сцену, посторонний наблюдатель наверняка подумал бы, что мы — счастливая индийская семья.
Теперь-то мне известно, что моя мать была безумно влюблена в Пранаба. Он ухаживал за ней так красиво, как ни один мужчина, ни до, ни после него, да, собственно, из мужчин мама знала только отца. Должна заметить, что ухаживания Пранаба никогда не переходили границ дозволенного и оставались лишь проявлением невинного обожания младшего брата к своей старшей сестре. В моем представлении Пранаб был членом нашей семьи, чем-то средним между дядей и старшим братом, поскольку родители иногда опекали его точно так же, как меня. К отцу Пранаб относился с искренним уважением и всегда спрашивал его совета в отношении устройства жизни на Диком Западе: например, в каком банке ему лучше открыть счет, в какой конторе больше платят, или правда ли то, что говорят об Уотергейте. Иногда мама начинала подшучивать о том, что ему пора жениться. Она расспрашивала его о знакомых молодых индусках, которые учились вместе с ним в БТИ, показывала ему фотографии своих незамужних двоюродных сестер.
— Как она тебе? — озабоченно спрашивала мама. — Хорошенькая, да? Ты правда так считаешь?
Конечно, она знала, что Пранаб никогда не достанется ей, но ей хотелось, чтобы так или иначе он остался «в семье». Однако главная причина ее влечения состояла в том, что в первое время Пранаб зависел от нее целиком и полностью, он нуждался в ней так, как мой отец никогда не нуждался в течение всех десятилетий их совместной жизни. Пранаб сделал мою мать счастливой, своим существованием он доставлял ей такую радость, которая была несравнимо больше даже радости моего рождения. Я была простым свидетельством ее замужества, ожидаемым результатом брачных отношений, кстати также не очень интересных. А Пранаб был особенным — подарком, который, хоть и не надолго, преподнесла ей жизнь.
Осенью 1974 года в колледже Рэдклиф Пранаб встретил студентку по имени Дебора, американку, и вскоре начал приходить к нам в гости вместе с ней. Я называла Дебору по имени, так же как и мои родители, но Пранаб-каку научил Дебору называть моего отца Шиамал-да, а мать — буди. Кстати, Дебора совершенно против этого не возражала. Когда Пранаб объявил, что приведет к нам на ужин подругу, я спросила маму, которая рассеянно поправляла накидку на диване, стоит ли мне называть Дебору какима, или «тетя», так же как я называла Пранаба «дядя».
— А зачем? — спросила мать, резко поворачиваясь ко мне и вглядываясь в мое лицо слегка расширившимися глазами. — Все равно через неделю он ей надоест, и они расстанутся.
Однако почему-то Пранаб Деборе не надоедал, и вскоре они стали показываться вместе везде, даже на закрытых вечеринках, которые устраивал разраставшийся круг друзей моих родителей, где Дебора часто оказывалась единственной американкой. Дебора была высокой — выше обоих моих родителей, почти такой же высокой, как Пранаб. У нее были длинные медно-рыжие волосы с золотистыми искрами, которые она носила или распущенными, или собранными в низкий «конский хвост» на затылке. Моя мать не раз говорила мне, что неприлично не собирать волосы в косу, а выставлять их всем напоказ. Дебора изучала философию, носила круглые очки в серебряной оправе и не пользовалась косметикой. Мне она казалась прекрасной, как принцесса из сказки, но мама твердила, что у нее полно прыщей на лице и совершенно нет бедер.