На ножах
Шрифт:
и с этими словами, она вдруг сделала порывистое движение вперед и, стукнув три раза кряду похолодевшими белыми пальцами в жаркий лоб Горданова, прошептала:
– А кто помешал тебе убить того, кого ты сейчас назвал?
Горданов молчал.
– Что ты молчишь?
– Что же говорить? Его спас «тик и так»; это редкоснейший случай.
– Редкостный случай? Случай!.. Случай стал между твоею рукой и его беззащитной грудью?..
– Да, «тик и так».
– Да, «тик и так»; это случай? – шептала Бодростина. – Много вы знаете со своим «тик и так».
– А что же по-твоему его спасло?
– Я это знаю.
– Так скажи.
– Изволь:
– Что же я там увижу?
– Не знаю: посмотри, что-нибудь увидишь.
Горданов встал и, заглянув за дверь в полутемную комнату, в которую слабый свет чуть падал через резную кайму ореховой перегородки, сказал:
– Что же там смотреть? Платье да тень.
– Что такое: как платье да тень?
– Там платье.
– Какое платье? Там вовсе нет никакого платья. Там образ и я хотела указать на образ.
– А я там вижу платье, зеленое женское платье.
Бодростина побледнела.
– Ты его видишь и теперь? – спросила она падающим и прерывающимся голосом.
Горданов опять посмотрел и, ответив наскоро: «нет, теперь не вижу», схватил одну жирандоль и вышел с нею в темную комнату.
Угол был пуст, и сверху его на Горданова глядел благой, успокоивающий лик Спасителя. Горданов постоял и затем, возвратясь, сказал, что действительно угол пуст и платья никакого нет.
– Я знаю, знаю, знаю, – прошептала в ответ ему Бодростина, которая сидела, снова прислонясь к спинке дивана и, глядя вдаль прищуренными глазами, тихо обирала ветку винограда.
Но вдруг, сорвав устами последнюю ягоду с виноградной кисти, она сверкнула на Павла Николаевича гневным взглядом и, заметив его покушение о чем-то ее спросить, простонала:
– Молчи, пожалуйста, молчи! – И с этим нервно кинула ему в лицо оборванную кисть и, упав лицом и грудью на подушку дивана, тихо, но неудержимо зарыдала.
Глава восьмая
Немая исповедь
Горданов стоял над плачущей Глафирой и, кусая слегка губу, думал: «Ого-го! Куда это, однако, зашло. И корчит, и ломает. О, лукавая! Я дощупался до твоего злого лиха. Но дело, однако, зашло слишком далеко, она его любит не только со всею страстью, к которой она способна, но и со всею сентиментальностью, без которой не обходится любовь подобных ей погулявших барынь. Это надо покончить!» И с этим он сделал шаг к Глафире и коснулся слегка ее локтя, но тотчас же отскочил, потому что Глафира рванулась, как раненая львица, и, с судорожно подергивающимися щеками, вперив острые, блуждающие глаза в Горданова, заговорила:
– Да, да, да, есть… есть… его нет, но он есть, есть оно…
– О чем ты говоришь?
Глафира не обращала на него внимания и продолжала как бы сама с собой.
– Нет, это нестерпимо! Это несносно! – восклицала она слово от слова все громче и болезненнее, и при этом то ломала свои руки, то, хрустя ими, ударяла себя в грудь, и вдруг, как бы окаменев, заговорила быстрым истерическим шепотом:
– Это зеленое платье… ты видел его, и я его видела… Его нет и оно есть… Это она… я ее знаю, и ты, ты тоже узнаешь, и…
– Кто же это?
– Совесть.
– Успокойся, что с тобою сделалось! Как ты ужасно взволнована!
– Нет, я ничего…
И Бодростина тихо подала Горданову обе свои руки и задумалась и поникла головой, словно забылась.
Павел Николаевич подал ей стакан воды, она его спокойно выпила.
– Лучше тебе теперь? – спросил он.
– Да, мне лучше.
Она возвратила Горданову
стакан, который тот принял из ее рук, и, поставив его на стол, проговорил:– Ну и прекрасно, что лучше, но этого, однако, нельзя так оставить; ты больна. И с этим он направился к двери, чтобы позвонить слуге и послать за доктором, но Глафира, заметив его намерение, остановила его.
– Павел! Павел! – позвала она. – Что это? Ты хочешь посылать за доктором? Как это можно! Нет, это все пройдет само собой… Это со мной бывает… Я стала очень нервна и только… Я не знаю, что со мной делается.
– Да, вот и не знаешь, что это делается! Вот вы и все так, подобные барыни: жизни в вас в каждой в одной за десятерых, жизнь борется, бьется, а вы ее в тисках жмете… – заговорил было Горданов, желая прервать поток болезненных мечтаний Бодростиной, но она его сама перебила.
– Тсс!.. Перестань… Какая жизнь и куда ей рваться… Глупость. Совсем не то!
И она опять хрустнула сложенными в воздухе руками, потом ударила ими себя в грудь и снова, задыхаясь, прошептала:
– Дай мне воды… скорей, скорей воды! – И жадно глотая глоток за глотком, она продолжала шепотом: – бога ради не бойся меня и ничего не пугайся… Не зови никого… не надо чужих… Это пройдет… Мне хуже, если меня боятся… Зачем чужих? Когда мы двое… мы… – При этих словах она сделала усилие улыбнуться и пошутила: «Какое счастье: ночь и мы одни!» Но ее сейчас же снова передернуло, и она зашипела:
– Не мешай мне: я в памяти… я стараюсь… я помню… Ты сказал… это стихотворение Фета… «Ночь и мы одни!» Я помню, там на хуторе у Синтяниной… есть портрет… его замученной жены… Портрет без глаз… Покойница в таком зеленом платье… какое ты видел… Молчи! молчи! не спорь… покойной мученицы Флоры… Это так нужно… Природа возмущается тем, что я делаю… Горацио! Горацио!.. есть веши… те, которых нет… Ему, ему он хотел следовать – Горацио! Горацио! – И, повторяя это имя по поводу известного нам письма Подозерова, Глафира вдруг покрылась вся пламенем, и холодные руки ее, тихо лежавшие до сих пор в руках Горданова, задрожали, закорчились и, выскользнув на волю, стиснули его руки и быстро побежали вверх, как пальцы артиста, играющего на флейте.
Глава девятая
Без покаяния
В комнате царил немой ужас. Руки больной Глафиры дрожа скользили от кистей рук Горданова к его плечам и, то щипля, то скручивая рукава гордановского бархатного пиджака, взбежали вверх до его шеи, а оттуда обе разом упали вниз на лацканы, схватились за них и за петли, а на шипящих и ничего не выговаривающих устах Глафиры появилась тонкая свинцовая полоска мутной пены. Противный и ужасный вид этот невольно отбросил Горданова в сторону. Он отступил шаг назад, но наткнулся сзади на табурет и еще ближе столкнулся лицом с искаженным лицом Глафиры, в руках которой трещали и отрывались все крепче и крепче забираемые ею лацканы его платья. Бодростина вся менялась в лице и, делая неимоверные усилия возобладать над собою, напрасно старалась промолвить какое-то слово. От этих усилий глаза ее, под влиянием ужаса поразившей ее немоты, и вертелись, и словно оборачивались внутрь. Горданов каждое мгновение ждал, что она упадет, но она одолела себя и, сделав над собою последнее отчаянное усилие, одним прыжком перелетела на средину комнаты, но здесь упала на пол с замершими в ее руках лацканами его щегольской бобровой курточки. Свинец с уст ее исчез, и она лежала теперь с закрытыми глазами, стиснув зубы, и тяжело дышала всей грудью.