На орловском направлении. Отыгрыш
Шрифт:
— Давайте думать, чем ещё можем прикрыть железнодорожный узел…
И снова: материальные ресурсы… людские ресурсы…
И не просто людские ресурсы — человеческий потенциал. Говоря словами Игнатова — морально-политический дух орловцев.
— Чертовы фашисты, — осипшим, простуженным голосом толковал он, — не только бомбы бросают, но и агитки, что в нынешней ситуации пострашнее бомб оказаться может. Бойцам, говорят, сытый плен и гарантированная жизнь, гражданскому населению — мир-покой. Немецкий солдат, дескать, несёт освобождение от первобытного жидо-большевистского рабства (эк загнули, сволочи!) и европейскую культуру, а комиссары заставляют вас стрелять в своего освободителя.
— Мы все понимаем,
— Однако противопоставить ей что-то надо, — решительно прерывая несвоевременную агитацию, заключил Годунов, — И лучше всего бороться с ними их же оружием. На чем строится наша пропаганда? Солидарность, Тельман, Рот-Фронт? Хотим мы признавать или нет, но это — пропаганда мирного времени. Где сейчас те, кто сердцем мог бы эту пропаганду принять? По концлагерям сидят. А обычному немцу, которого в серую форму обрядили да и приказали: «дранг нах Остен!», — ему не до солидарности. Ему собственную башку сберечь да к своей фрау и киндерам с руками-с ногами вернуться. А вернуться будет ой как непросто. Потому что мы защищаем свой дом. И будем его защищать во что бы то ни стало, сами за ценой не постоим и с врага по всем счетам спросим. Вот об этом и надо говорить. Вбивать это в головы надо, вдалбливать. Любыми способами. В листовках, по радио. А что? Разве не достанет радиостанция до Брянска? А за Брянском они уже сидят и хошь-не хошь слушают. И запоминают. Раз-другой покрепче получат — так и вовсе проникнутся, — посмотрел на Игнатова: тот что-то сосредоточенно черкал в блокноте. — Ну и нашим то же самое не лениться напоминать: мы защищаем свой дом.
— Наши-то накрепко помнят, — не отрывая взгляд от блокнота, буркнул второй секретарь обкома.
— Повторение — мать учения, — остановил его Годунов и посмотрел на Одинцова. — Так что у нас, говорите, с пилотами?..
…Все основное было сказано, теперь пора было приниматься за работу каждому на своем посту. Участники совещания начали расходиться. Не по домам, а, как мысленно выразился на привычный себе манер Годунов, — по заведованиям.
Остались только Беляев, Оболенский и Одинцов. Да ещё второй секретарь обкома, продолжал деловито шуршать остро заточенным карандашом по страницам блокнота. Да начальник дистанции задержался на пороге.
— Мне бы, товарищ старший майор, с вами словечком-другим перекинуться, — хитро прищурившись, сообщил он с видом профессионального заговорщика.
— Слушаю, — Годунов напрягся, хотя, судя по всему, новость была не из поганых.
— Не стал я принародно каяться, чтоб, как в старинных романсах пелось, страсти роковыя не пробуждать, а попросту говоря, народ не будоражить… — он помялся, изображая смущение. — Есть у меня ещё один паровозик. Да не абы какой, а «федюшка»… ФД, то есть. И мыслишка на его счёт имеется. Я, товарищ старший майор, в девятнадцатом году машинистом ходил на бронепоезде «Коммунар». Вот помозговал я малость, пока мы тут беседовали, — а почему бы не…
Ну, вперед, товарищ старший майор третьего ранга, вспоминай, чего ты про бронепоезда знаешь!
— А давайте-ка… э-э-э…
— Савелий Артемьевич, — догадливо подсказал железнодорожник.
— Давайте, Савелий Артемьевич, обсудим это с товарищами, да и решим.
Решили: «Феликса» приспособить для эвакуации. Прикинули: за три рейса тогда можно управиться. Даже Артемич, поупиравшись и повздыхав — видать, нарисовалась ему уже картинка из героического прошлого и ещё более героического будущего, — признал: «кукушки» туда-сюда, до Тулы и обратно, замаются мотаться, а исходя из того, что ни машинистов, ни угля, ни…
Тут его довольно беспардонно прервал Беляев — да и выпроводил. Время тоже было в дефиците.
Партсекретарь хмуро
поглядел на подошедшего Годунова и снова углубился в работу.— Что, товарищ Игнатов, тезисы к докладу кропаете? — примирительно улыбнулся Годунов.
— Не до докладов сейчас. Доклады, старший майор, на нас на самих напишут, если просрём город. Уж поверь — ни чернил, ни бумаги не пожалеют, найдутся доброхоты. Я нашу систему на своей шкуре уже изучил… Как-никак с конца Гражданской в органах.
— Чекист, значит? — хоть и муторно сейчас, и не до задушевных бесед, но общий язык с партийным руководством города находить надо. — А что ж на партработу перешли?
— Куда послали — там и служу. Да и неуютно стало у нас в главке для старых кадров. Сам-то ты, дивлюсь, не московский выдвиженец, не помню я тебя…
— Так и я вас не помню…
— Николай. Не «выкай», мы с тобой сейчас одну качель качаем.
— Александр.
— Ну, вот и добре. Сам-то где служил до войны?
— На Мурмане… — осторожно ответил Годунов.
— Далековато от наших краев, факт. И как там? Что за народ в Управлении подобрался?
— Да как везде. Служба наша известная, Николай. Как прежде говорили, государева.
Игнатов вдруг встал со своего места. Нет, не встал — воздвигся, и сразу стал похож на затянутый в защитный френч двухметровый монумент:
— За языком следи, старший майор, думай, что гутаришь! По старому времени заскучал?
«Это он что, на пропаганду монархизма намекает? — подрастерялся Александр Васильевич, старательно делая морду кирпичом. — Причалили, швартуемся. Сейчас только объяснений-выяснений и не хватает… Эх, была не была! Представление о единоначалии надо давать здесь и сейчас, а то и вправду спечешься, не успев ничего сотворить».
И остановил готовящегося продолжать Игнатова хлёстким:
— Отставить! — Выдержал коротенькую паузу и проговорил уже спокойнее, с легким нажимом: — Убеждения, партийная совесть и бдительность — это все очень правильно и очень нужно, особенно в военное время, но субординацию они не отменяют. Ни в коей мере. — Снова помолчал, как будто бы ставя точку, сбавил тон до дружелюбного: — Давай, Николай, раз и навсегда договоримся: не то время ты для агитации выбрал. И не надо меня за Советскую власть агитировать, я ещё в ту войну крепко-накрепко сагитирован. Да и цари, если подумать, — разные они были, не все такие, как Николашка. Вон, про Петра Первого сам товарищ Сталин распорядился кино снять, и про Александра Невского, немцев громившего, — тоже. А Сталин — он получше нас с тобой знает, что советскому народу во благо, а что — наоборот. И сам он для государства столько сделал, сколько ни один царь не сумел…
Уф-ф-ф, вроде, правильные слова подобрал: партсекретарь посмотрел с уважением.
— Дивись, какой языкатый! На слове и не поймать! — Игнатов взъерошил тёмно-русый чуб и вновь занял место у стола: — У нас в Тишанке был навродь тебя казачок: завси отбрехаться мог!
Гляди-ка, а секретарь-то, оказывается, из казаков? Как же он сумел до такой должности дорасти? Опять, выходит, брешут новорусские журналисты да историки, а следом за ними бездумно повторяет людская молва: до войны-де на казачество одни только гонения были, вдоль, поперёк и сплошь? М-да, верно говорится: «Не всякому слуху верь».
— Но ты ж целый старший майор, ты соображать должен вперед того, чтоб брякнуть!
Тут он прав. Совет ценный. За языком следить надо, а то ведь спалишься до срока. Здешний народ ещё той закалки, революционной. А до ноябрьского выступления Сталина, «пусть вдохновит вас мужественный образ наших великих предков», дожить нужно…
— Ты, Александр, до того, как в органы пришел, кем был?
— Флотский… — будем держаться поближе к правде, так легче… в том числе и на душе. — На подводной лодке служил.