«На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского
Шрифт:
Интертекстуальная цепь «Данте — Пушкин» — один из отличительных для Бродского случаев цитации, когда реминисценции из одного автора появляются в устойчивом сочетании с аллюзиями на тексты другого стихотворца [159] .
Интертекстуальный ряд «Данте — Пушкин» устойчив у Бродского. Пример — не только реминисценции из «Божественной комедии» и из «Я вас любил…» («Я вас любил. Любовь еще (возможно, / что просто боль) сверлит мои мозги» [II; 339]) в «Двадцати сонетах к Марии Стюарт», но и дантовский подтекст и почти буквальная цитата из пушкинского «…Вновь я посетил…» в стихотворении «1972 год» («Здравствуй, младое и незнакомое / племя!» [II; 290]). Еще один поэт, стихотворения и судьба которого вплетены в ткань единого подтекста стихотворений Бродского вместе с произведениями и судьбой Данте и Пушкина, — Анна Ахматова. Она явственно, подчеркнуто уподобляла себя великому флорентийцу:
159
Еще один случай такого рода прослежен в главе «„Скрипи, мое перо…“: реминисценции из Пушкина и Ходасевича в поэзии Бродского».
Муза и «Парки нитка» в «Пятой годовщине <…>» — несомненно, аллюзии не только на пушкинские «Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы», но и на ахматовскую «Музу». Такая полигенетичность цитат у Бродского, отсылающих одновременно к нескольким произведениям разных авторов, не случайна. Творчество Анны Ахматовой глубоко, нерасторжимо связано с пушкинской поэзией. В частности, ахматовская «Муза» восходит к одноименному стихотворению Пушкина (1821). Совпадает ключевая деталь: семиствольная цевница Музы у Пушкина — дудочка в ахматовском стихотворении (замена поэтизма «цевница» «дудочкой» характерна для Ахматовой, во многом ориентировавшейся на простоту стиля).
160
Ахматова Анна.Стихотворения и поэмы. С. 183–184.
Полемическое отрицание мотива этого стихотворения — строки Бродского: «Эти слова мне диктовала не / любовь и не Муза, но потерявший скорость /звука пытливый, бесцветный голою» («Темза в Челси», 1974 [II; 351]).
Ахматова, как известно, видела в поэзии Бродского свидетельство, что «ниточка поэтической традиции не прервалась», и высоко ценила его произведения [161] . Знакомство с Анной Ахматовой не только сыграло чрезвычайно большую роль в становлении Бродского-поэта, как он сам вспоминал [162] , но и было осознано им как встреча с последним великим поэтом — хранителем традиции, прошедшим через муки более страшные, нежели дантовский ад. Изгнание Бродского, почти достигшего к этому времени возраста Данте — героя «Божественной комедии», проецируется им на судьбу великого флорентийца и включается в общий контекст с поэзией зрелого Пушкина (Пушкин стал автором «Сонета» и подражаний Данте, также перейдя тридцатилетний рубеж) и Анны Ахматовой. Изгнание предстает в поэзии Бродского переходом в иной мир, жизнью после смерти, ассоциируется с путешествием героя и автора «Божественной комедии» в потустороннюю реальность. События собственной жизни Бродский вплетает в ткань судьбы Данте и великих русских поэтов. Реминисценции из поэзии Данте, Пушкина, Анны Ахматовой образуют единый, целостный пласт в творчестве Бродского. Итак, казалось, «случайные» и даже полупародийные реминисценции из Пушкина и Данте в «Двадцати сонетах <…>» таят в себе глубокий смысл.
161
Мандельштам Н.Вторая книга. М., 1990. С. 90.
162
См., в частности: Бродский об Ахматовой. Диалоги с Соломоном Волковым. М., 1992; ср.: Волков С.Диалоги с Иосифом Бродским. М., 1998. С. 223–256.
Бродский переиначивает лейтмотив «Божественной комедии»: встречу героя-автора с его хранительницей и «путеводительницей», с любимой им Беатриче. Лирический герой Бродского «встречает» в Люксембургском саду не оставленную на родине М. Б. и не Марию Стюарт, но статую шотландской королевы. Антитеза «статуя — человек» у Бродского восходит, по-видимому, к Пушкину — автору «Каменного гостя», «Медного Всадника» и других произведений [163] . В поэзии Бродского этот мотив приобретает новый смысл: не «статуя», некая внешняя сила разрушает счастье лирического героя; сама его возлюбленная как бы превращается в бездушный камень.
163
О семантике образа статуи в пушкинском творчестве см.: Якобсон Р.Работы по поэтике. М., 1987. С. 145–180.
Реминисценции у Бродского — лишь вершина айсберга, подтекста его стихотворений. Они образуют нить, ведущую от одного цитируемого произведения к другим, прямо в стихотворениях Бродского не отразившимся. Цитата у автора «Двадцати сонетов к Марии Стюарт» и «1972 года» — сигнал интертекстуальной природы стихотворения, свидетельство, что в нем скрыты переклички с различными произведениями.
Наряду с дантевским, пушкинским и ахматовским подтекстами в поэзии Бродского прослеживаются многочисленные отсылки к стихотворениям Осипа Мандельштама, также являющиеся ключами к семантике текстов автора «Части речи» и «Урании». При этом мандельштамовский, дантевский и пушкинский пласты в поэзии Бродского тесно сплетены между собою [164] .
164
Об интертекстуальных связях между «Медным Всадником» Пушкина, «Петербургскими строфами» Мандельштама и поэзией Бродского рассказывается в главе «„Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…“: поэзия Бродского и „Медный Всадник“ Пушкина».
Соединение реминисценций и биографий двух разных поэтов у Бродского воссоздает исконную внутреннюю связь их творчества. Так сплетает он темы Данте и Мандельштама. Стихотворение «Декабрь во Флоренции» (1976) посвящено памяти великого флорентийца, изгнанного из родного города. Но строки «и щегол разливается в центре проволочной Равенны» (II; 384), изображающие птицу в клетке, напоминают не только о Данте, окончившем жизнь в Равенне [165] , но и об авторе «Разговора о Данте» — Мандельштаме, бесприютном скитальце, сравнившем себя со щеглом в стихотворениях «Мой щегол, я голову закину…» [166] и «Когда щегол в воздушной сдобе…» [167] . Эпиграфом к своему тексту Бродский выбирает строку «этот, уходя, не оглянулся» из стихотворения Анны Ахматовой «Данте», в равной мере посвященного и создателю «Божественной комедии», и Мандельштаму. Как заметил американский литературовед Дэвид Бетеа, «изгнание Данте соединено с мандельштамовским, которое, в свою очередь, соединено с изгнанием самого Бродского. <…> Уникальность трактовки Бродского в том, что она предполагает не двойное, а тройное видение: читатель должен знать как о Данте, так и о Мандельштаме, и об отношениях Ахматовой к обоим Иосифам (к Иосифу Бродскому и к Осипу Мандельштаму, близким знакомым Анны Ахматовой. — А.Р.). Щегол в клетке — это Данте <…>. С другой стороны, проволока, огораживающая место для пойманной птицы, может легко в русском контексте быть понята как „колючая“: это указание и на „колючий“ зимний день в стихотворении Мандельштама, и на действительное ограждение последнего места, где жил Мандельштам (на концентрационный лагерь. — А.Р.) [168] .
165
Собственно, это поэтическое высказывание Бродского в строгом смысле слова может быть названо реминисценцией только из Мандельштама: у Данте нет образа щегла в соединении с мотивом «заточения» в принявшей поэта-изгнанника Равенне. «Цитируется» здесь не текст Данте, а его биография; это пример «реминисценции»-аллюзии, отсылающей к событиям реальной жизни.
166
Щегленком Мандельштам также называет Андрея Белого в поминальном стихотворении «Голубые глаза и горячая лобная кость…», а Воронеж, в который сам был сослан и уроженцем которого был Кольцов, — «родиной щегла» (Мандельштам О.Полное собрание стихотворений. С. 233, 256).
167
Вариация мандельштамовских стихотворений о щегле — стихи Бродского «Свистеть щеглом и честно жить, / а также лезть в ярмо, / потом и то и то сложить / и получить дерьмо» («Шествие», 1961 [I; 118]).
168
Bethea D.Joseph Brodsky and the Creation of Exile. P. 70. Об уподоблении поэтом собственной судьбы участи Данте и Мандельштама в стихотворении «Декабрь во Флоренции» см. также: Kline G. L.Variations on the Theme of Exile // Brodsky’s Poetics and Aesthetics. P. 70–73.
Дантовский и мандельштамовский пласты соединились также и в стихотворении „Пятая годовщина <…>“. Строки, посвященные оставленной родине — Советскому Союзу: „Уйдя из точки „А““, там поезд на равнине / стремится в точку „Б“. Которой нет в помине» (II; 419), — реминисценция из стихотворения Мандельштама «Нет, не спрятаться мне от великой муры», проникнутого ощущением наступившей и наступающей в его родной стране всеобщей гибели: «Мы с тобою поедем на „А“ и на „Б“ / Посмотреть, кто скорее умрет…».
Бродский привержен комбинированным цитатам в их обеих разновидностях [169] . С одной стороны, он сцепляет вместе в своих произведениях генетически не связанные между собой фрагменты из разных претекстов, создает гиперцитаты, как, например, строку о бредущем дожде в «Памяти Геннадия Шмакова», отсылающую одновременно к стихам Маяковского и Анны Ахматовой. С другой стороны, он также цитирует поэтические высказывания, которые уже были прежде процитированы другими авторами. При этом в стихотворениях Бродского выстраивается цепочка: «претекст — цитация 1 — цитация 2 — …цитация N — итоговый текст, сохраняющий все смыслы, которыми обрастает, обволакивается, в которые оказывается „укутана“, как в кокон, реминисценция». Замечательный пример — судьба строк «И уста, в которых тает / Пурпуровый виноград» [170] из «Вакханки» К. Н. Батюшкова. Батюшковское описание вакханки не предметно, доминируют эмоциональные, ценностные и метафорические оттенки слов. «Огонь и яд страсти — это лейтмотив стихотворения, его эмоциональный фон и сущность его. Поэтому хмель, венец, пылающий, яркий, багрец, пурпуровый и т. д. — слова-ноты определенной мелодии, слова, крепко связанные с ассоциацией не предметной, а душевной, психологической тональности. <…> И попробуйте <…> реализовать стихи: „И уста, в которых тает Пурпуровый виноград…“ Ведь не ест же она на бегу виноград! И ведь не похожи же ее губы на виноград (это было бы ужасно). А может быть, и то, и другое, и некие отсветы изображений вакханок с гроздью винограда в руках, и яркие губы. У Парни, из стихов которого <…> Батюшков заимствовал мотивы этого стихотворения, все проще и рациональнее <…>. А стихи Батюшкова — превосходные. <…> Но реализовать предметно его образы не нужно. Виноград, пурпур, тает — это у Батюшкова не предмет, цвет и действие, а мысли и чувства, привычно сопряженные и с этим предметом, цветом и действием, и именно со словами, обозначающими их. Ведь пурпур— это не то что просто ярко-красный цвет <…>. Но пурпур — это цвет роскошных одежд условной древности, цвет ярких наслаждений и расцвета жизненных сил, цвет торжества, цвет царственных одежд» — так писал о строках «Вакханки» Г. А. Гуковский [171] .
169
Случай Бродского как будто бы подтверждает суждение И. П. Смирнова, что каждому стихотворению должны предшествовать как минимум два претекста ( Смирнов И. П.Порождение интертекста: Опыт интертекстуального анализа с примерами из творчества Б. Л. Пастернака. Wien, 1985 (Wiener Slawistischer Almanach. Sondetfeand 17). Однако доказать обязательность этого правила для литературы вообще (как полагает И. П. Смирнов) все-таки невозможно: из частных случаев не выводится правило.
170
Батюшков К. Н.Сочинения: В 2 т. Т. 1. М., 1989. С. 229.
171
Гуковский Г. А.Пушкин и русские романтики. [Изд. 3-е]. М., 1995. С. 85.
У Бродского батюшковский образ пляшущей вакханки переиначен, «перелицован» так:
Пылай, полыхай, греши, захлебывайся собой. Как менада пляши с закушенною губой.Условный поэтический образ батюшковской вакханки материализован: «закушенная губа» соответствует виноградным пурпуровым губамкак овеществление метафорического оборота. Закушеннаяот страсти губа — окровавленная (аллюзия на фразеологический оборот «закусить до крови губы»). Также поэтизму «уста» соответствует у Бродского прозаически-обыденное «губа».
Но сходные метаморфозы виноградные пурпуровые устапретерпели еще раньше в стихах Мандельштама. В строках «И маленький вишневый рот / Сухого просит винограда» из стихотворения «Мне жалко, что теперь зима…» [172] поэтические коннотации батюшковского образа сужены, сведены к одному цвету губ. Предвещающий строки Бродского искусанный рот —выражение из другого стихотворения Мандельштама: «Искусанный в смятеньи / Вишневый нежный рот» («Я наравне с другими…») [173] .
172
Мандельштам О.Полное собрание стихотворений. С. 157.
173
Там же. С. 160.
Так, в «Горении» Бродский процитировал Мандельштама, который дважды процитировал Батюшкова.
Соединение в одном знаке-цитате аллюзий на два и более претекста — прием цитации, очень частый у Бродского. При этом «второй» план цитаты порой скрыт от читателя. Так, в стихотворении «Друг, тяготея к скрытым формам лести…» (1970) строки «Я снова убедился, что природа / верна себе, и, обалдев от гуда, / я бросил Север и бежал на Юг / в зеленое, родное время года» (II; 227–228) представляют собой вариацию мотивов бегства на Юг, к «земли полуденной волшебным краям» из элегии Пушкина «Погасло дневное светило…» (II; 7). Но между стихотворениями Пушкина и Бродского — текст-посредник: мандельштамовское «С миром державным я был лишь младенчески связан…», в котором есть такие строки: «Чуя грядущие казни, от рева событий мятежных / Я убежал к нереидам на Черное море» [174] . При параллельном прочтении вместе со стихотворением Мандельштама слово «гуд» обретает весомый и мрачный политический смысл, переставая восприниматься только как обозначение суеты, шума цивилизации, города.
174
Там же. С. 199.
В 1991 г. Бродский посвятил этому стихотворению доклад, прочитанный на Мандельштамовской конференции в Лондоне: Бродский И.«С миром державным…» // Бродский И.Письмо Горацию. М., 1998. С. CXI–CXVII. О процитированных строках здесь сказано так: они «тот самый лирический и дидактический взрыв. „Чуя грядущие казни…“ — это уже дикция, в новом социуме неприемлемая, выдающая автора с головой, а также — полное им забвение существующей опасности <…>. До известной степени это, конечно, еще ответ на вопрос: „Где вы были в 1917 году?“, но ответ действительно младенческий, безответственный, сознательно фривольный, произнесенный почти гимназистом <…> На самом деле это признание и есть то, ради чего и написано все стихотворение» (Там же. С. CXI-СXII).