Чтение онлайн

ЖАНРЫ

«На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского
Шрифт:
Мы здесь втроем, и, держу пари, то, что вместе мы видим, в три раза безадресней и синей, чем то, на что смотрел Эней. («Иския в октябре», 1993 [III; 228])

Похожая поэтическая формула— невозможность написать письмо, тексти отсутствие адресата: «А как лампу зажжешь, хоть строчи донос / на себя в никуда, и перо — улика» («Полонез: Вариация», 1982 [III; 65]); «А письмо писать — вид бумаги пыл / остужает, как дверь, что прикрыть забыл» («Метель в Массачусетсе», 1990 [IV (2); 93]).

Выражение и воплощение «одиночества» бытия — пустота как кардинальное свойство пространства:

Пустота раздвигается, как портьера. Да и что вообще есть пространство, если не отсутствие
в каждой точке тела?
(«К Урании», 1982 [III; 64])
…помни: пространство, которому, кажется, ничего не нужно, на самом деле нуждается сильно во взгляде со стороны, в критерии пустоты. И сослужить эту службу способен только ты. («Назидание», 1987 [III; 133])

Одиночество лирического героя выражено еще в ранней лирике, например в стихотворении «Глаголы» (1960). Программное в выражении этого мотива произведение — поэма «Зофья»:

Не чувствуя ни времени, ни дат, всеобщим Solitude и Soledad, прекрасною рукой и головой нащупывая корень мировой, нащупывать в снегу и на часах, прекрасной головою в небесах, устами и коленями — везде нащупывать безмерные О, Д — <…> нащупывать свой выхОД в никогДА. (I; 175)

В поэзии Бродского 1960-х — начала 1970-х гг. одиночество лирического героя имеет романтический ореол [33] . Герой — «певец», гонимый неправедной властью и готовый принять не только «зеленый лавр», но и «топор» («Конец прекрасной эпохи», 1969 [II; 162]); упоминание о топоре, занесенном над главою поэта, отсылает к пушкинскому «Андрею Шенье», посвященному «певцу», убиенному коллективной тиранией якобинцев. Лирический герой уподобляет себя Пушкину — автору стихотворения «К морю», говоря о своем узничестве в державе, «главный звук / чей в мироздании — не сорок сороков, / <…> / но лязг оков» («Перед памятником А. С. Пушкину в Одессе», 1969 (?), 1970 (?) [IV; (1) 8–9]). Позиция героя Бродского — стоическое противостояние Власти и Судьбе и готовность принять смертный жребий:

33

Ср. замечание Я. А. Гордина о молодом Бродском и его поэзии: «Иосиф отрицал целесообразность и справедливость мира — именно мира, а не какой-то там политической системы, — с такой страстью и непреклонностью, что хотелось защитить этот бедный мир» ( Гордин Я.Перекличка во мраке. Иосиф Бродский и его собеседники. СПб., 2000. С. 136).

Не купись на басах, не сорвись на глухой фистуле. Коль не подлую власть, то самих мы себя переборем. Застегни же зубчатую пасть. Ибо если лежать на столе, о не все ли равно ошибиться крюком или морем. («Время года — зима. На границах спокойствие. Сны…», 1967–1970 [II; 62])

Лирический герой Бродского — поэт, служитель высшей истины, расплачивающийся за нее; хранитель Слова и поэтического Огня; изгнанник, подобный лермонтовскому поэту, символизирующему поэта отверженного:

Сжимающий пайку изгнанья в обнимку с гремучим замком, прибыв на места умиранья, опять шевелю языком. Сияние русского ямба упорней — и жарче огня, как самая лучшая лампа, в ночи освещает меня. Перо поднимаю насилу, и сердце пугливо стучит. Но тень за спиной на Россию, как птица на рощу, кричит <…> Сжигаемый кашлем надсадным, все ниже склоняясь в ночи, почти обжигаюсь. Тем самым от смерти подобье свечи собой закрываю упрямо, как самой последней стеной. И это великое пламя колеблется вместе со мной. («Сжимающий пайку изгнанья…», 1964 [I; 319])

Возвышенный ореол лирического героя создается не только благодаря мотиву охранения поэтического Огня, но и благодаря перекличкам со стихами поэтов XX столетия — хранителей классической традиции. С трудом шевелящийся язык стихотворца — узника — аллюзия на строку Мандельштама «Губ шевелящихся отнять вы не могли» («Лишив меня морей, разбега и разлета…») [34] ; такая параллель устанавливает сходство судеб Мандельштама, убиенного за Слово, и узника Бродского, вступающего вслед за ним на тот же гибельный

и великий путь. А упоминание о «русском ямбе» ведет к строкам Ходасевича о русском четырехстопном ямбе:

34

Мандельштам О.Полное собрание стихотворений. СПб., 1995. С. 241.

С высот надзвездной Музикии К нам ангелами занесен, Он крепче всех твердынь России, Славнее всех ее знамен. («Не ямбом ли четырехстопным…» [35] )

Изгнание лирического героя также интерпретируется как расплата за дар поэзии:

Все, что творил я, творил не ради я славы в эпоху кино и радио, но ради речи родной, словесности. За каковое раченье-жречество [36] <…> чаши лишившись в пиру Отечества, ныне стою в незнакомой местности. («1972 год», 1972 [II; 292])

35

Ходасевич В.Стихотворения. Л., 1989. С. 302.

36

Прозрачная отсылка к пушкинскому образу поэта — жреца Аполлона («Поэт и толпа», «Поэт»).

Показательно у Бродского 1960-х — начала 1970-х гг. и уподобление лирического героя распинаемому Христу («Разговор с небожителем», 1970), воскрешающее романтический миф о поэте-страдальце (ср. этот мотив хотя бы в «Смерти Поэта» Лермонтова).

Лирический герой раннего Бродского совершает тотальный «отказ» («Речь о пролитом молоке», 1967), вступает в прение с самим Богом («Разговор с небожителем»).

В поэзии Бродского середины 1970–1990-х гг. (условно — эмигрантского периода) мотив одиночества сохраняется [37] , но романтическая оппозиция «Я — другие» переосмыслена. У лирического героя теперь отнимается право на уникальность, исключительность. Исчезают параллели с Христом или пушкинским и лермонтовским пророком. Мотив изгнанничества сохраняется, но герой Бродского теперь переадресует другому право «лучшего певца» [38] и видит в себе скорее не страдальца за Слово, а жертву обстоятельств:

37

Мотив изгнанничества у Бродского проанализирован П. Зееманом (Zeeman Р.Notes on the Theme of Love and Separation in Iosif Brodskij’s Poetry // Dutch Contributions to the Tenth International Congress of Slavists, Sofia, September 14–22,1988: Literature. Ed. A van In Holk. Amsterdam, Rodopi, 1988 = Slavic Literature and Poetics. P. 337–348), В. П. Полухиной ( Polukhina V.The Self in Exile // Writing in Exile. Renaissance and Modem Studies. 1991. Vol. 34. P. 9–18) и Д. Бетеа ( Bethea D.Joseph Brodsky and the Creation of Exile. Princeton, New Jersey, 1994).

38

Сам Бродский расшифровывал это выражение так: «лучший певец» — Евгений Рейн ( Рейн Е.Мой экземпляр «Урании» // Иосиф Бродский: труды и дни. Редакторы-составители Петр Вайль и Лев Лосев. М., 1998. С. 144).

Я вырос в тех краях. Я говорил «закурим» их лучшему певцу. Был содержимым тюрем. («Пятая годовщина (4 июня 1977)», 1977 [II; 421])

Отныне роль героя, добровольно идущего на смерть, отвергается, а такой герой иронически именуется «бараном», что знаменует глупость жертвенного поступка:

Теперь меня там нет. Об этом думать странно. Но было бы чудней изображать барана, Дрожать, но раздражать на склоне дней тирана, Паясничать. <…> (Там же [II; 421–422])

Иронически лирический герой именует себя бараном также в первом из «Двадцати сонетов к Марии Стюарт». Семантики жертвы это самонаименование здесь лишено. Слово «баран» — часть переиначенного фразеологизма «смотреть (уставиться) как баран на новые ворота»; такие переписанные фразеологизмы — один из отличительных приемов Бродского: «Сюды / забрел я как-то после ресторана / взглянуть глазами старого барана / на новые ворога и пруды» (II; 337).

Баран — жертва тирана — один из повторяющихся образов Бродского; в «Пятой годовщине <…>» он также может быть интерпретирован как автоцитата из стихотворения «Я не то что схожу с ума, но устал за лето…», входящего в цикл «Часть речи» (1975–1976):

Поделиться с друзьями: