На самых дальних...
Шрифт:
Особенно досаждают непропуски, коих здесь, на левом фланге, не счесть. Они сбивают с ритма, нервируют. Тут я проигрываю Максимову чисто. Сказывается его опыт, знание участка, Он проскакивает их шутя, угадывая паузы между волнами на глаз, интуитивно. Обычно их амплитуда затухает в районе седьмой, восьмой или девятой волны, и ты должен безошибочно попасть в эту паузу и кинуться в узкую горловину непропуска между скалой и морем. И прежде чем вскинется очередная волна и захлопнет этот коридор, ты должен быть уже вне ее досягаемости. Иначе все может кончиться весьма плачевно, в лучшем случае — ледяной купелью. До поры до времени все обходится. Но вот я увидел стремительно удаляющуюся равнодушно-спокойную спину Максимова на той стороне непропуска, заторопился, не рассчитал и… оказался в каменном мешке. Волна вскинулась неожиданно, пути к отступлению были отрезаны. Раздумывать не приходилось.
Остаток пути прохожу словно в кошмарном сне. Камни, камни, камни. Все вокруг — море, небо, берег — видится мне в оплошной грязно-серой гамме. Кружится голова, мучает жажда. Ловлю себя на том, что беспрестанно твержу какие-то слова, прежде чем до меня доходит их смысл: «Еще немного, еще чуть-чуть, последний бой, он трудный самый…» Полный разбаланс личности, думаю я, сильный разум пытается взбодрить исчерпавшую свои возможности плоть.
На стык мы с Максимовым приходим нога в ногу, как образцово-показательный взвод на марш-броске. Трогательное единение. Только тут я замечаю, какой ценой дался моему визави этот «пробег» — потное осунувшееся лицо, каждый сантиметр одежды источает пар…
Бурная речушка, завладев живописным распадком, привольно и размашисто выводит его к морю. Это и есть стык. У самого берега прилепился наш обогреватель — крохотный домишко с печкой, нарами, запасом дров. Чуть в стороне — хозяйство рыбаков-сезонников, которые дважды в году высаживаются здесь во время путины. Что-то вроде летнего цеха — легкий навес, под ним огромные, в человеческий рост, чаны для засолки рыбы, короба для соли.
— Чайку согреть, товарищ лейтенант? — предлагает Максимов.
— Да не помешало бы, — отвечаю я и вспоминаю о мучившей меня жажде.
Максимов открывает обогреватель, достает топор, откалывает от сухого полена несколько лучин и разжигает печь.
— Вы в училище, наверно, много ходили? — неожиданно спрашивает он меня.
— Приходилось. — Я усмехаюсь про себя и мысленно благодарю наших отцов-командиров за выучку, за то, что не баловали нас праздной и вольготной жизнью даже по воскресеньям. Что-что, а свое увольнение и танцы в пединституте мы отрабатывали честно: традиционная десятка с полной выкладкой, ящик патронов на взвод, ну и прочие там «прелести».
Больше мы не говорим друг другу ни слова. Да и о чем говорить? Все и так понятно…
После бани и боевого расчета я сидел в канцелярии и составлял расписание занятий, когда вошел дежурный и обратился ко мне:
— Товарищ лейтенант, застава ждет вас к ужину…
Признаться, я опешил. Может, потому, что слова эти звучали для меня впервые. Или сказаны они были как-то по-особому — искренне и просто. Не знаю. Но я вдруг совершенно ясно и отчетливо понял: вот и пришел конец того испытательного срока, который определили для меня мои подчиненные. Поборов растерянность, я спокойно ответил:
— Добро, Кузнецов. Сейчас буду.
«ЛЮБОВЬ»…
С последней почтой неожиданно пришло письмо от Наташки. Для меня это было как гром среди ясного неба, как землетрясение, как цунами. Я даже глазам своим не поверил, когда дежурный протянул мне два конверта. На первом — хорошо знакомый, с характерным наклоном влево, почерк мамы, а на втором… «Но прежних сердца ран, глубоких ран любви, ничто не излечило…» Нет, напрасно я лгал себе все эти долгие месяцы
нашей разлуки, настойчиво и исступленно внушал, гоня прочь ее образ, что между нами все кончено, все в прошлом, что ее следует забыть, вычеркнуть из жизни. Слишком многое нас связывало. «Было волшебно все: даже бумажный сор…» И даже мстительная, подленькая мыслишка, таившаяся где-то в глубине моего уязвленного сознания, которая должна была, казалось, возликовать сейчас («Быть может, некогда восплачет обо мне…»), не принесла мне ожидаемого облегчения. Сердце мое предательски затрепыхалось…Говорят, во всяком правильно работающем мозгу господствующая мысль засыпает последней и первая озаряет пробуждающееся сознание. Так это или иначе, но все эти дни я засыпаю и просыпаюсь с мыслью о погоде и с тоской смотрю на низкое тяжелое небо, готовое в любой момент взорваться пургой. Сам не знаю, почему я так тороплюсь с выходом на правый фланг. Рогозный все откладывает, а я все настаиваю, как будто там, и именно там, должно решиться что-то очень для меня важное. Я догадываюсь, в чем тут дело. Просто хочется побыть одному, собраться с мыслями.
Наконец природа сжалилась надо мной. В сером, мрачном монолите, нависшем над нашим «Казбеком», появляется брешь, через которую с заоблачных высот сочатся давно забытые нами голубые краски неба, подсвеченные изнутри ярким сиянием невидимого светила. И вот мы в пути. Со мной Мулев и Зрайченко. Еще — рядовая необученная дворняга по кличке Матрос. До соседней бухты нас провожает Завалишин. У «декабриста» сегодня выходной день, и он решил скоротать его с удочкой. Конечно, можно рыбачить и у нас на Докучаевке. Благо кумжи и форели там хватает. Но он предпочел соседнюю речушку. Видно, тоже захотелось уединения. Пожалуй, это единственная привилегия, которой мы с Рогозным одариваем наших отдыхающих. Отношения у нас с Завалишиным специфические. Нечто вроде молчаливого перемирия. Как-никак земляки, почти с одной улицы. Но вопросы на политзанятиях он мне все же подбрасывает, скучать не дает. Да еще какие вопросы! Недавно такое выдал, какую-то архимудреную абракадабру: «Субстанциональность психического субстрата констатируется единством трансцедентальной апперцепции…» — и далее в том же духе еще секунд на сорок. Выговорить трудно, а тут еще изволь объяснить. Ну никакой сознательности у человека…
Вскоре наши пути расходятся: Завалишину — направо, в распадок, нам — прямо. Желаем друг другу удачи.
— Даешь «Любовь»! — салютует нам «декабрист».
— Даешь царский ужин! — отвечает ему Мулев.
Матрос, секунду поколебавшись, бросает Завалишина и увязывается за Мулевым. И как ни звал его тот, как ни уговаривал, какие посулы ни обещал, пес даже ни разу не обернулся. Решил, как отрезал. Вообще наш Матрос — уникальная собака. Пожалуй, единственная в своем собачьем роде. По крайней мере здесь, на Курилах. Очень любит ловить рыбу. До дрожи в теле, до умопомрачения. Когда идет лосось, Матроса от воды не оттащишь. А ловит он его оригинальнейшим образом. Но это не опишешь. Если бы я не видел этот аттракцион собственными глазами, ни за что бы не поверил, что такое может быть.
Море сегодня на редкость спокойное. Отлив. Остро пахнет водорослями, горы которых распластались на обнаженном берегу, — чуть сладковатый душок прели вперемешку с парами йода и освежающим морским озоном. Люблю этот резкий, как у нашатыря, запах. Здорово прочищает мозги. Как раз то, что мне сейчас необходимо. Когда Завалишин сказал «Даешь «Любовь»!», сердце мое, признаться, в очередной раз екнуло. Хотя имел он в виду, конечно, не чувство как таковое, а обыкновенную сопку, обозначающую наш правый стык с соседней заставой. Совпадение это было, разумеется, чисто случайным, но во мне сейчас все так обострено, так настроено на эту волну, что я увидел в этом некую символику.
Кому, когда и почему пришла в голову такая фантазия — назвать сопку «Любовь»? Хотя почему — фантазия? Разве не сказал кто-то: «Любовь — над бурей поднятый маяк, не меркнущий во мраке и тумане…» Да мало ли еще какие могли быть ассоциации. А вот для меня этот маяк померк. Конечно, ее письмо у меня в кармане, и еще в моих силах все поправить, все вернуть. Нет, она не пишет об этом прямо (знаю, слишком горда для этого), но за каждой ее строкой я чувствую мольбу о помощи и надежду на прощение. Вот уже несколько дней в моей голове сплошной ералаш. Я не знаю, что делать. Я понимаю, что кощунственно не протянуть руку помощи, когда человек нуждается в этом. Любимый человек. Конечно, во имя этого у меня хватило бы сил переступить через свою обиду, гордость, отвергнутые чувства. Но, честно говоря, я не знаю, что мне ей ответить. Я лишь чувствую — а сейчас на берегу особенно остро — от меня безвозвратно что-то ушло, что-то во мне навсегда убито…