Нации и национализм после 1780 года
Шрифт:
Примерно такой же была в сущности ситуация и там, где лингвистический вопрос состоял в защите переживающего упадок языка; языка, который, подобно баскскому и валлийскому в новых промышленных и урбанистических центрах, часто находился фактически на грани полного исчезновения. Несомненно, защита старинного языка означала в данном случае защиту старинных обычаев и традиций общества в целом от разрушительного влияния современности, чем и объясняется та поддержка, которую католическое духовенство оказывало бретонскому, фламандскому, баскскому и прочим подобным движениям. И в этом смысле они были чем-то большим, нежели движения среднего класса. И все же баскский лингвистический национализм не являлся движением традиционной деревни, по-прежнему говорившей на том языке, который испаноязычному основателю Баскской Национальной партии (PNV), как и многим другим борцам за народный язык, пришлось изучать в зрелом возрасте. И к новому национализму баскское крестьянство особого интереса не проявило. Подлинные его истоки — в реакции «консервативной, католической и мелкобуржуазной среды» [213] (приморских городов) на угрозу индустриализации и занесенного ею «безбожного» социализма иммигрантов-пролетариев, а кроме того — во враждебном отношении упомянутых слоев к крупной баскской буржуазии, связанной своими интересами с испанской монархией в целом. В отличие от каталонского автономизма, PNV получала со стороны местной буржуазии лишь самую незначительную поддержку. А в претензии на языковую и расовую исключительность, на которой основывался баскский национализм, явственно звучат нотки, хорошо знакомые каждому, кто изучал праворадикальные мелкобуржуазные движения: баски выше остальных народов по причине своей расовой чистоты, доказанной уникальностью языка, которая свидетельствует об их нежелании смешиваться с другими народами, и прежде всего — с арабами и евреями. Сходным образом можно охарактеризовать и собственно хорватский (в отличие от общеюгославского) национализм, который в 1860-х годах пустил первые слабые ростки («поддержанный мелкими буржуа, преимущественно лавочниками и розничными торговцами»), а в эпоху Великой депрессии конца XIX века уже добился определенного влияния — разумеется, среди тех же низших слоев среднего класса, испытывавших особые экономические трудности. «Он отражал сопротивление мелкой буржуазии „югославизму“ как идеологии более состоятельных буржуазных кругов». Ни язык, ни раса не могли в данном случае отделить «избранный народ» от остальных, а потому идея особой исторической миссии хорватской нации, призванной защитить христианство от нашествия с востока, и послужила для утративших уверенность в себе
213
Puhle. Baskischer Nationalismus. S. 62–65.
214
Mirjana Gross. Croatian national-integrational ideologies from the end of Illyrism to the creation of Yugoslavia // Austrian Yearbook, 15–16, 1979–1980. P. 3–44, esp. 18, 20–21, 34.
215
Antoine Prost. Vocabulaire des proclamations electorates de 1881, 1885 et 1889. Paris, 1974. P. 37.
216
Jean Dubois. Le Vocabolaire politique et social en France de 1869 a 1872. Paris n. d. — 1962. P. 65, item 3665. Термин «nationalisme» здесь еще не зарегистрирован; нет его и в работе: A. Prost. Vocabulaire des proclamations, где идет речь о сдвиге вправо лексикона «национальных» понятий эпохи, особ. р. 52–53, 64–65.
217
О Франции см.: Zeev Sternhell. Maurice Barres et le nationalisme francais. Paris, 1972; об Италии см. главы S. Valutti и F. Perfetti в кн. R. Lill и F. Valsecchi (eds.). II nazionalismo in Italia e in Germania fino alia Prima Guerra Mondiale. Bologna, 1983.
218
Hans-Georg John. Politik und Turnen: die deutsche Turnerschaft als nationale Bewegung im deutschen Kaiserreich von 1871 bis 1914. Ahrensberg bei Hamburg, 1976. P. 41 ff.
219
Jens Petersen в сб.: W. Shieder (ed.). Faschismus als soziale Bewegung. Gottingen, 1983. P. 122.
220
Michael Kater. The Nazi Party: a social profile of members and leaders 1919–1945. Cambridge MA 1983, esp. p. 236; Jens Petersen. Elettorato e base sociale del fascismo negli anni venti //Studi Storici, XVI/3, 1975. P. 627–669.
Тем не менее, хотя правительства не могли полностью контролировать этот новый национализм, а последний еще не мог подчинить себе правительства, опора на государство и идентификация с ним представляли собой настоятельную необходимость для националистических слоев мелкой и средней буржуазии. Если своего государства у них еще не имелось, то завоевание национальной независимости и должно было обеспечить им тот общественный статус, которого они, по собственному убеждению, заслуживали. И для тех мужчин и женщин, которые осваивали азы гаэльского языка на вечерних курсах в Дублине, а затем преподавали только что выученное другим активистам, проповедь возвращения Ирландии к ее древнему языку стала бы чем-то большим, нежели пропагандистский лозунг. Как показала впоследствии история Ирландского Свободного государства, знание языка превратилось в необходимое условие для занятия любых (кроме самых низких) постов на государственной службе, а потому сдача экзамена по ирландскому языку стала пропуском в интеллигентные и профессиональные круги. А если они жили в национальном государстве, то именно национализм давал им чувство социальной самоидентификации, которое пролетарии черпали в своем классовом движении. Можно предположить, что низшие слои среднего класса — как те его группы, которые, подобно ремесленникам и мелким торговцам, оказались теперь экономически беззащитными, так и те категории, которые были в значительной мере столь же новыми, как и рабочий класс (ввиду беспрецедентного расширения слоя «белых воротничков» и вообще лиц, чья профессия предполагала высшее образование) — видели в себе скорее не класс как таковой, но некое сообщество самых ревностных и лояльных, а потому и самых «уважаемых» сынов и дочерей своей родины.
Но какой бы ни была природа того национализма, который вышел на авансцену истории в предшествовавшие Первой мировой войне 50 лет, все его разновидности имели нечто общее, а именно враждебность к пролетарским социалистическим движениям — и не только потому, что последние охватывали пролетариев, но также по причине их сознательного и воинствующего интернационализма (или, по крайней мере, отсутствия в них националистических моментов). [221] А потому кажется вполне логичным рассматривать лозунги национализма и социализма как взаимоисключающие и успехи одного считать бесспорным свидетельством неудач другого. И действительно, согласно каноническому взгляду историков, массовый национализм восторжествовал в ту эпоху над соперничающими идеологиями, а главное — над опиравшимся на классовое сознание социализмом; доказательством чего, как принято считать, стала вспыхнувшая в 1914 году мировая война (обнаружившая внутреннюю слабость социалистического интернационализма), а также полный триумф «принципа национальности» в договорах, оформивших мирное урегулирование после 1918 года. И все же, вопреки обычным представлениям, те принципы, на которых основывалась политическая притягательность разных идеологий для масс (и прежде всего — классовый, конфессиональный и национальный), не являлись совершенно взаимоисключающими. Более того, ясной и четкой границы, отделяющей их друг от друга, не существовало — даже в том случае, когда обе стороны, а именно религия и атеистический социализм как бы ex officio настаивали на своей абсолютной несовместимости. Ведь объект коллективной самоидентификации люди выбирали совсем не так, как выбирают они ботинки, зная, что больше одной пары за один раз надеть невозможно. Они имели и сейчас имеют различные привязанности, симпатии и объекты лояльности одновременно, в том числе и в национальной сфере; их волнуют одновременно разные стороны жизни, каждая из которых — в зависимости от конкретных обстоятельств — способна в тот или иной момент выйти в их сознании на первый план. В течение долгого периода эти привязанности и симпатии могут не предъявлять к данному человеку абсолютно несовместимых требований, а потому он может без особого труда воспринимать себя как, например, сына ирландца, мужа немки, члена шахтерского сообщества, рабочего, болельщика футбольного клуба «Барнсли», либерала, методиста, английского патриота, республиканца и сторонника Британской империи. Проблема выбора возникала только, когда одна из этих привязанностей вступала в прямое противоречие с другой (или с другими). Политические активисты, составлявшие меньшинство, были, разумеется, более восприимчивы к подобной несовместимости, а значит, мы можем с уверенностью утверждать, что для большинства английских, французских и германских рабочих август 1914 оказался гораздо менее болезненным опытом, чем для вождей соответствующих социалистических партий, — по той простой причине, что поддержка собственного правительства в войне представлялась обычному пролетарию вполне совместимой с проявлением классового сознания и враждебностью к работодателям (об этом уже отчасти шла речь выше — см. гл. 3, с. 104–106). Шахтеры Южного Уэльса, шокировавшие собственных революционно и интернационалистски настроенных профсоюзных лидеров тем воодушевлением, с которым встали они под ружье в августе 1914, с такой же решимостью — менее чем год спустя! — присоединились ко всеобщей стачке, совершенно не воспринимая обвинения в отсутствии патриотизма. Впрочем, даже активисты могли порой счастливо сочетать то, что теоретики считали несовместимым: например, многие активные члены Французской компартии демонстрировали одновременно и французский национализм, и абсолютную лояльность по отношению к СССР. И действительно, сам факт, что новые массовые политические движения (националистические, социалистические, конфессиональные и любые иные) нередко конкурировали между собой в борьбе за одни и те же массы, наводит на мысль, что их потенциальные избиратели были готовы воспринять все эти разнообразные лозунги. Близость национализма и религии вполне очевидна, в особенности — в Польше и в Ирландии. Но что является главным в этом союзе? Ответить на подобный вопрос нелегко. Гораздо более удивительным и менее изученным было существенное совпадение социального и национального недовольства, которое Ленин со свойственным ему острым восприятием политических реальностей сделал впоследствии одним из основных принципов коммунистической политики в колониальных странах. В хорошо известных международных дебатах марксистов по «национальному вопросу» речь шла не только о влиянии националистических идей на рабочих, которым
надлежит внимать лишь классовым лозунгам интернационализма. Была еще одна и, вероятно, более насущная проблема: как следует относиться к тем рабочим партиям, которые поддерживают одновременно и националистические, и социалистические требования. [222] Более того, сейчас уже очевидно (хотя в упомянутых дискуссиях речь об этом почти не шла), что существовали партии, возникшие как социалистические, и при этом (или впоследствии) выполнявшие роль главного инструмента национального движения своих народов, — как существовали преимущественно социально ориентированные крестьянские партии (например, в Хорватии), которые легко вырабатывали собственные националистические программы. Короче говоря, единство борьбы за социальное и национальное освобождение, о котором Конноли мечтал в Ирландии — и которого ему не удалось добиться, — было фактически достигнуто в других странах.221
Данный вопрос анализируется в главе 4 книги: E. J. Hobsbawm. Worlds of Labour. London, 1984 и в статье того же автора «Working-class internationalism» in F. van Holthoon & Marcel van der Linden (eds.). Internationalism in the Labour Movement. Leiden-New York-Copenhagen-Cologne, 1988. P. 3–16.
222
Краткое изложение проблемы см. у: G. Haupt, Low у & Weill. Les Marxistes et la question Rationale. Paris, 1974. P. 39–43. Польский вопрос был самым крупным, но не единственным вопросом подобного рода.
Здесь можно пойти дальше и утверждать, что сочетание социальных и национальных требований сказывалось в целом гораздо более эффективным способом мобилизации масс на борьбу за независимость, нежели чисто националистические лозунги. Влияние последних ограничивалось недовольными слоями мелкой буржуазии, для которых националистические идеи были — или казались — заменой социально-политической программы.
В этом смысле показателен польский пример. Восстановление государственной независимости (через полтора века после разделов Польши) было достигнуто отнюдь не под знаменами какого-либо политического движения, ставившего перед собой именно эту и никакую другую цель, но под руководством Польской Социалистической партии, чей вождь, полковник Пилсудский, и стал освободителем страны. В Финляндии национальной партией финнов стала de facto Социалистическая партия, завоевавшая 47% голосов на последних (свободных) выборах перед Русской революцией 1917 года. В Грузии подобную роль играла другая социалистическая партия — меньшевики, в Армении — дашнаки, входившие в состав Социалистического Интернационала. [223] Социалистическая идеология преобладала в национальных организациях евреев восточной Европы, как в сионистских, так и в несионистских (Бунд). Но это явление было характерно не только для царской империи, где практически любая стремившаяся к переменам идеология и организация вынуждена была воспринимать себя в первую очередь носительницей идей социальной и политической революции. Национальные чувства валлийцев и шотландцев Соединенного Королевства находили свое выражение не в особых националистических партиях, но через ведущие партии общебританской оппозиции — сначала либеральную, а затем — лейбористскую. В Нидерландах (но не в Германии) умеренные, но вполне реальные чувства малого народа реализовывались главным образом в рамках левого радикализма. А потому фризы занимают столь же непропорционально большое место в истории нидерландского левого движения, как шотландцы и валлийцы — британского. Трольстра (1860–1930), самый выдающийся из руководителей Голландской Социалистической партии на раннем этапе ее истории, начал свою карьеру в качестве фризского поэта и лидера группы «Молодая Фрисландия», занимавшейся возрождением национальной культуры. [224] Подобный феномен отмечался и в последние десятилетия, хотя его до известной степени маскировала склонность старых мелкобуржуазных националистических партий и движений, первоначально связанных с правыми идеологиями — например, в Уэльсе, Эускади (Стране Басков), Фландрии — рядиться в модное платье социальной революции и марксизма. Тем не менее, ДМК, превратившаяся в главного выразителя тамильских национальных требований в Индии, возникла в качестве региональной социалистической партии в Мадрасе; сходная тенденция в сторону сингальского шовинизма обнаруживается, к сожалению, и в левом движении Шри Ланки. [225]
223
О неудачных попытках финского национализма конкурировать с Социалистической партией см.: David Kirby. Rank-and-file attitudes in the Finnish Social Democratic Party (1905–1918) //Past and Present, 111, May 1968), esp. p. 164. О Грузии и Армении см.: Ronald G. Suny (ed.). Transcaucasia: Nationalism and Social Change. Ann Arbor, 1983, особ, part II, очерки R. G. Suny, Anahide Ter Minassian and Gerard J. Libaradian.
224
A. Fejtsma. Histoire et situation actuelle de la langue frisonne //Pluriel, 29, 1982. P. 21–34).
225
О сдвиге движения JVI (Janatha Vimukti Peramuna), в 1971 году возглавившего левацкое крестьянское «молодежное» восстание от ультралевых идей к сингальскому шовинизму, см. Kumarl Jayawardene. Ethnic and Class Conflicts in Sri Lanka. Dehiwala, 1985. P. 84–90.
Цель этих примеров не в том, чтобы точно определить соотношение националистических и социалистических элементов подобных движениях (проблема, не без оснований волновавшая Социалистический Интернационал). Они призваны показать, что массовые движения способны одновременно выражать такие стремления и тенденции, которые мы склонны считать несовместимыми, и что движения, первоначально опиравшиеся на социально-революционные лозунги, могут составить основу для того, что в конечном счете превращается в массовое национальное движение данного народа.
И тот самый пример, который так часто приводят в качестве неопровержимого доказательства преобладания национальных чувств над классовыми, в действительности иллюстрирует сложность отношений между ними. Благодаря недавним замечательным исследованиям мы теперь довольно полно осведомлены о положении дел в многонациональной Габсбургской империи, которое служит самым показательным материалом для оценки идейных конфликтов подобного рода. [226] В дальнейшем я кратко изложу результаты весьма интересного анализа общественных настроений, который провел Петер Ганак. В своей работе он использовал обширный корпус писем солдат и членов их семей, подвергшихся цензуре или конфискованных в Вене и Будапеште во время Первой мировой войны. [227] В первые ее годы корреспонденты не обнаруживают сильных националистических или антимонархических настроений. Исключением являются письма, принадлежащие irredenta [228] : сербам (главным образом из Боснии и Воеводины), которые в подавляющем большинстве симпатизируют Сербскому королевству (как сербы) и Святой Руси (как православные славяне); итальянцам и — после вступления в войну Румынии — румынам. Социальная база сербской враждебности к Австрии явно народная, тогда как большинство националистических писем итальянцев и румын исходит от представителей интеллигенции и мелкой буржуазии. Кроме упомянутых, серьезные симптомы национального недовольства обнаруживаются только среди чехов (если судить по письмам военнопленных, многие из которых, вероятно, дезертировали из патриотических мотивов). Но и здесь более половины убежденных противников Габсбургской империи и добровольцев из чешских частей в России — это выходцы из среднего класса и интеллигенции. (Письма к пленным из самой Чехии более осторожны, а потому представляют меньше ценности для исследователя).
226
См. Z. A. Zeman. The Break-up of the Habsburg Empire, 1914–1918. London, 1961; и сборник статей Die Auflosung des Habsburgerreiches. Zusammenbruch und Neuorientierung in Donauraum (Schriftenreihe des bsterreichischen Ost- und Siidosteuropamstituts, Bd. III, Vienna, 1970).
227
Peter Handk. Die Volksmeinung wahrend des letzten Kriegsjahres in Osterreish-Ungarn в сб. Die Auflosung. S. 58–66.
228
«Невоссоединенный» (итал.). Здесь: представители национальных групп, живущих вне территории своего «национального» государства и стремящихся к воссоединению с ним. — Прим. пер.
Последующие годы войны и особенно Февральская революция в России резко увеличили политический элемент в перехваченной переписке. В самом деле, отчеты цензоров о состоянии общественного мнения единодушно свидетельствуют о том, что Русская революция стала первым с начала войны политическим событием, отзвуки которого дошли вплоть до низших социальных слоев. Среди политически активных представителей некоторых угнетенных национальностей, например, поляков и украинцев, это событие породило надежды на реформы — и, может быть, даже на независимость. И все же господствующим настроением было стремление к миру и к социальному переустройству.
Политические суждения, которые начинают теперь появляться даже в письмах женщин из крестьянских и пролетарских слоев и неквалифицированных рабочих, удобнее всего классифицировать с помощью трех взаимозависимых бинарных оппозиций: богатые — бедные (или помещики — крестьяне, хозяева — рабочие), война — мир, порядок — хаос. Связь между этими категориями, по крайней мере, в письмах, вполне очевидна: богатые живут припеваючи и не служат в армии; бедные же находятся в полной власти у богатых и влиятельных, у государства, армии и т. д. Новый момент состоит не только в возросшей частоте подобных жалоб или в убеждении, что и на фронте, и в тылу бедняки терпят несправедливость, но в чувстве того, что альтернативой безропотной покорности судьбе становится теперь революционная надежда на коренные преобразования.
Важнейшей темой в письмах бедняков была война — война как разрушение естественного строя жизни и труда. А следовательно, тоска по нормальной, спокойной жизни порождала стремление к миру и все более острую враждебность к войне, военной службе, военной экономике и т. п. Но и здесь мы видим, как простые жалобы превращаются в сопротивление. Вместо прежнего «Ах, если бы Господь смилостивился и вернул нам мир», читаем: «С нас хватит!» или «Говорят, социалисты собираются заключить мир».
Национальный момент проникает в этот контекст лишь косвенным путем — и главным образом потому, что «до 1918 года национальные чувства еще не кристаллизовались в устойчивый компонент сознания широких народных масс; люди еще не воспринимали вполне отличие лояльности государству от верности нации или не успели сделать между ними окончательный выбор». Национальность выступает по большей части как один из аспектов конфликта богатых и бедных, в особенности если они принадлежат к разным национальностям. Но даже там, где национальные ноты звучат громче всего — например, в письмах чехов, сербов и итальянцев, — мы обнаруживаем также мощный порыв к социальному переустройству.
Я не стану воспроизводить подробные отчеты военных цензоров о тех переменах в общественных настроениях, которые происходили в 1917 году. Однако результаты, полученные Ганаком в ходе анализа примерно 1500 писем, отправленных в период с середины ноября 1917 по середину марта 1918 г. (т. е. уже после Октябрьской революции), представляются мне весьма поучительными и заслуживающими упоминания. Две трети писем принадлежат рабочим и крестьянам, треть — интеллигентам, а национальные пропорции приблизительно соответствуют национальному составу Габсбургской империи в целом. В 18% этих писем на первом плане социальная тема, в 10% — стремление к миру, в 16% — национальный вопрос и отношение к монархии. В 56% писем мы находим сочетание этих тем, а именно: хлеб и мир (если выражаться кратко) — 29%, хлеб и нация — 9%, мир и нация — 18%. Таким образом, социальная тема присутствует в 56% писем, тема мира — в 57% и национальная тема — в 43%. Социальные, а в сущности — революционные ноты с особенной силой звучат в письмах чехов, венгров, словаков, немцев и хорватов. Мир, который треть авторов надеялась получить благодаря России, треть — благодаря революции и 20% — благодаря им обеим, составляет, естественно, предмет желаний для корреспондентов всех национальностей (некоторые уточнения я сделаю ниже). 60% писем на национальную тему демонстрируют враждебность к империи и более или менее явное стремление к независимости; лояльны 40% или, скорее, 28% писем (если исключить немцев и венгров). 35% авторов «национальных» писем ожидают независимости в результате победы союзников, но 12% по-прежнему верят, что она достижима в рамках монархии.