Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Э-эх, – выдохнул, забывшись, что его услышат.

– Ой, люшеньки, – засуетилась Татьяна, – я ж корову должна доить…

Люба метнулась к нему в спаленку, прильнула к плечу, зашептала, как бывало в детстве:

– Папа, дорогой, ты все слышал? Не обращай внимания. Она это так, сгоряча. Любит она тебя, любит по-своему. И я вас обоих люблю, ведь вы – родители мои: ты и мама… Самые-самые…

– Не волнуйся, Грусникаты моя ненаглядная, – гладил ее волосы Степан. – Я знаю: она – твоя мама и любит тебя. Я – твой отец и тоже тебя люблю. А в чем моя вина и в чем вина твоей мамы, я знаю. Но не переделать меня, как не переделать твою маму.

Любаша тихо плакала, а он гладил и гладил ее волосы и что-то еще говорил, что для отца и дочери имело самое главное

на свете значение.

– Пойди к маме, Любаша, успокой, сговори ее завтра пойти в магазин, выбери ей самое красивое платье – что душа ее пожелат. Ты – можешь, тебя она послушат. Иди, – подтолкнул. – И обе возвращайтесь в дом – я вить седни еще за столом не сидел. Выпить хочу за твой приезд. Рассказ твой хочу послушать о твоей иркутской жизни…

Люба убежала, а Степан пошел к буфету.

Пока не пришли женщины, налил себе рюмку, потом другую, третью…

Когда в дверях показалась Люба, а за ней Татьяна, он уже сидел с гармонью и пел любимую еще с фронта песню про синий платочек. Сидел в выходном темном костюме, на котором были прикреплены все его ордена, медали и сверху – звезда героя войны.

…Как провожала и обещалаСиний платочек сберечь.

Расслабленный выпитым, Степан хотел одного – мира в своем доме. Хотел так сильно, как никогда не хотел. Чтобы доченьке его, его Груснике, в родном доме было хорошо. Чтобы рвалась душа ее домой. Чтобы торопилась к своим родителям.

А он надсадился, надсадился от многолетнего напряжения. Душа надсадилась. Много лет лечила его душу тайга. Но и тайга, видно, надсадилась, потому как в последние год-полтора и там, среди кедровых боров, среди ягодников, в небесной чистоте воды ручья Айса, у костра, над котором исходит паром котелок с кипятком, не мог избавиться от терзающего душу раздражения при одной мысли, что скоро надо будет возвращаться туда, где ему плохо, – в родной дом. Эта мысль жгла, никуда не деваясь даже во сне, потому что утром он просыпался с нею же.

…Строчи, пулеметчик, за синий платочек,Что был для меня дорогим.

Женщины как вошли в дом, так и остались стоять у порога – так, видно, поразил их непривычный вид мужа и отца.

Степан поднялся с табурета, отставил гармонь, встал, выпрямился, будто в строю, и они так же замерли на своих местах, так же повернувшись к нему. И тут же открылась дверь и в дом вошел Володька, за которым показалась голова младшего, Витьки. И они тоже встали рядом с женщинами, ничего еще не понимая, но в широко открытых глазах их светилась гордость за отца.

Потом сидели за столом, а мать несла из кути все, что получше и повкуснее. И оказалось вдруг, открылось вдруг, что она загодя готовилась к встрече дочери. Что у нее наготовлено все, что любит муж и любят дети.

И она, так же, как и Степан, надсадилась. И нет сил более терпеть ту надсаду. И ей надобно человеческого. Им же делить нечего – разве детей разделишь? Разве прожитые вместе годы разделишь? Эти вот годы – мои, а эти, мол, – твои?

Разделить можно только вместе нажитое имущество, да и то в каждой вещи, до которой касалась рука другого, остается некий незримый след, – вроде огневой печати, о которую всякий раз будешь обжигать душу.

* * *

Появление в Ануфриеве гостей, к тому же выспрашивающих о золотишке, было первым сигналом к тому, чтобы приготовиться, – к Даниле на выселки они должны заявиться непременно и скорей всего в воскресенье. Он это чуял, так как в поселке обошли всех, оставался он один. Его-то они и оставляли на завершение обхода, хотя могли бы посетить первым. То есть, как понимал Данила, он должен был в их изысканиях как бы поставить точку. В нем, ежели предположения Данилы верные, они видят и главного знатока таежных глухоманей, что в общем-то соответствует действительности. С Данилой мог соперничать только Воробей, но старик давно потерял нюх

промысловика, да и в ранешные времена, когда был в силе, больше всего думал о том, как бы добыть лишнего соболька или какого другого зверя. То, что приезжие не появились у него на выселках ранее, лишь усилило подозрения Данилы о возможной связи ануфриевской трагедии с появлением «еологов». И появятся не одни – для пущей важности, скорей всего, сговорят кого-нибудь из местного леспромхозовского начальства или же поселковой власти. Так им проще будет вести с Данилой разговор, хотя, как понимал, может, это только его личные фантазии – слишком долго он жил думами о наложенном на него заклятии родителя. А в общем-то хорошо, что не появились ранее, будто дали ему время, чтобы успокоиться и привести в порядок мысли.

Если заглянуть в глубь его потаенных дум и намерений, то и на родовых выселках Данила поселился неслучайно. Тяжело ему было здесь поселиться и одновременно легко. Тяжело, потому что все напоминало о прошлой трагедии; легко, потому что здесь витал дух его единокровных сродственников и на выселках он постоянно чувствовал как бы их незримую защиту. Потому никогда не сторожился, не запирался на засовы и задвижки. Двери дома Данилы были открыты всякому, кто бы то ни был.

Нельзя сказать и то, что поселился он здесь перед войной на готовое. Дом от времени нижним венцом ушел в землю, обветшал крышей, погнил оконцами, осыпался внутренней немудреной отделкой. Все это надо было привести в надлежащий вид, дабы жилье наполнилось жилым духом, дабы отвечало элементарным запросам нового хозяина – в уюте, тепле, обстановке. И все лето вкладывал Данила в жилище свои тогда еще немалые молодые силы: поднял дом, заменил нижний венец, перекрыл крышу, заказал столяру Кольке Кудрявцеву рамы, поменял скособочившиеся двери, что вели в сени и дом, наново изнутри промазал межбревенные швы, трижды обелил стены и потолок, особую заботу проявил к старой глинобитной печи – так же от времени осыпавшейся углами, будто вылинявшая, как старая, износившаяся, но любимая хозяином рубаха.

В последующие годы претерпели обновление и все другие постройки. Усадьбу Данила обнес крепким заплотом, поставил ворота, подремонтировал навес, где ныне обитал Гнедой и собаки, подладил стайчонку. Двор застелил досками.

Все почти пять лет войны усадьба простояла с заколоченными дверями и окнами. И когда вернулся, потребовалась лишь разовая побелка, и жилище его заиграло всеми лучами заглянувшего в освобожденные окна декабрьского ослепительного солнца. Не появляясь в поселке, через пару дней ушел в тайгу – лечить, как потом говорил любопытным, душу от фронтовой скверны.

Утром Воробей засобирался в поселок, хозяин не удерживал, вышел проводить.

Дождавшись, пока приятель скроется за поворотом, пошел в сарай, где не бывал годами и где на всякой, пригодной в крестьянском хозяйстве, всячине лежала вековая пыль. А были здесь старые лошадиные дуги, тележные колеса, приспособления для столярного дела, какие-то колоды, сверху свисали ботала, что привязывали к шеям скотины, чтобы не потерялась. Все это добро от времени покрылось толстым слоем пыли, скукожилось, закаменело или, наоборот, превратилось в труху. Все это прикапливал добрый хозяин, каким был дед его Ануфрий Захарович.

Данила окинул сарай взглядом, задумался и почувствовал, как сердце захватывает сосущая, будто болотная трясина, печаль, чего не испытывал раньше, но привелось испытать теперь. Понимал он и то, что печаль эта неспроста, а как предвестник чего-то большого, заглавного, что может перевернуть всю его устоявшуюся жизнь. И он готов к тому. Он жил для того. Это большое и заглавное вот-вот взбаламутит отстоявшуюся воду его похожих друг на дружку дней, месяцев, лет, закрутит в водовороте и бросит на самое дно, чтобы с силой вытолкнуть наверх, но только для того, чтобы он успел хватить воздуха. Так было на фронте и так будет сейчас. Так будет повторяться много раз, и чем все это закончится – никто не скажет. Данила понимал, что начинается иная, полная тревог и волнений жизнь. Жизнь, какой не живал прежде, но каковую жаждал.

Поделиться с друзьями: