Наполеон малый
Шрифт:
Пока еще мы не достигли этой последней вершины, но досмотрите, на какую высоту поднял цивилизацию наш век.
Прежде был мир, в котором люди двигались медленным шагом, сгорбившись, опустив голову; там графу Гувону прислуживал за столом Жан-Жак; там шевалье де Роан учил палкой Вольтера; там Даниэля Дефо выставляли к позорному столбу; там, чтобы поехать из одного города в другой, скажем, из Дижона в Париж, надо было писать завещание, ибо по всем лесам сидели в засадах разбойники, а ехать надо было десять дней на перекладных; там книга была чем-то позорным и нечистым, и палач сжигал ее у дверей суда; там суеверие и жестокость шествовали рука об руку; там папа говорил императору: «Jungamus dexteras, gladium gladio copulemus»; [71] там повсюду на дорогах стояли кресты, увешанные амулетами, и виселицы, увешанные людьми; там были еретики, евреи, прокаженные; там строили дома с зубчатыми стенами и бойницами; там улицы запирали цепью, реки запирали цепью, даже лагерь запирали цепью, как было в сражении под Толосой; там города замыкали стенами, а королевства — запретами и карами; там, за исключением силы и власти, которые срослись неразрывно, все остальное было перегорожено, разделено, перерезано, разрублено на куски, все было ненавистно и полно ненависти, разодрано в клочья
71
Подадим друг другу руки, соединим меч с мечом (лат.).
Вот что создал руками человека и продолжал чудесно созидать девятнадцатый век — этот бесплодный, расслабленный, хилый, упадочный век, как уверяют нас педанты, болтуны, тупицы, отвратительное отродье ханжей, жуликов, пройдох, которые, возводя очи к небу, капают желчной слюной на нашу славу и заявляют, что Паскаль — помешанный, Вольтер — хлыщ, а Руссо — наглец; они с наслаждением надели бы колпак с ослиными ушами на все человечество.
Вы говорите о византинизме? Неужели это серьезно? Разве у Византии были в прошлом Ян Гус, Лютер, Сервантес, Шекспир, Паскаль, Мольер, Вольтер, Монтескье, Руссо и Мирабо? Разве у нее было в прошлом взятие Бастилии, Федерация, Дантон, Робеспьер, Конвент? Разве у Византии была Америка? Разве у Византии было всеобщее голосование? Разве у нее были эти два великих понятия — отчизна и человечество? Отчизна, понятие, которое возвеличивает душу, и человечество, понятие, которое расширяет кругозор? Разве вы не знаете, что во времена Византии Константинополь в конце концов пришел в полный упадок и в нем осталось всего тридцать тысяч жителей? Разве Париж дошел до этого? Неужели только из-за того, что удался этот преторианский переворот, вы готовы признать себя Византией? Вы слишком спешите унизить себя этим сравнением. Подумайте, если вы на это способны: разве в гибнущем Риме, в Византии были компас, вольтов столб, книгопечатание, газета, паровоз, электрический телеграф? Все это — крылья, на которых вознесся человек? Ничего этого не было в Византии. Восточная римская империя, доживавшая свои последние дни, ползала, девятнадцатый век парит. Подумайте об этом! Или вы допускаете, что мы снова увидим императрицу Зою, Романа Аргира, Никифора Логофета, Михаила Калафата? Опомнитесь! Неужели вы думаете, что провидение может так глупо повторяться? Неужели вы думаете, что бог станет твердить все одно и то же?
Будем верить! Будем утверждать! Смеяться над самим собой — начало подлости. Только утверждая, человек становится добрым; только утверждая, он становится великим. Да, освобождение разума, а вслед за тем освобождение народов — вот высокий труд, который выполнял девятнадцатый век в содружестве с Францией, ибо эта предначертанная свыше двойная работа — времени и людей, возмужания и созидания — сливалась в одно общее дело, и великая эпоха избрала своим очагом великую нацию.
О родина! Теперь, когда я вижу тебя бездыханной, истекающей кровью, с безжизненно поникшей головой, с закрытыми очами, и из твоих отверстых уст не вырывается ни звука, и плечи твои исполосованы кнутом, и тело твое в кровоподтеках от сапог палачей, топтавших тебя, и ты лежишь оголенная, покрытая грязью, как будто уже неживая, и все ненавидят тебя и глумятся над тобой, — в этот час, о родина, сердце изгнанника преисполнено любви и уважения к тебе!
Ты лежишь недвижима. Прислужники деспотизма и угнетения смеются над тобой и в слепом самообольщении радуются, что им нечего бояться тебя. Недолго им веселиться! Народы, блуждающие во мраке, забывают недавнее прошлое, они видят только настоящее и презирают тебя. Прости им: они не ведают, что творят. Презирать тебя! Боже великий, презирать Францию! Но кто же они такие? На каком языке они говорят? Какие книги у них в руках? Чьи имена сохраняют они в своей памяти? Что возвещают афиши на стенах их театров? Каковы образцы их искусства, их законов, их нравов, их одежды, их развлечений, их мод? Какую великую дату чтут они так же, как и мы? Восемьдесят девятый год! Если они вырвут Францию из души своей, что же останется у них? О народы! Разве можно презирать Грецию, если бы даже она погибла, и погибла навеки? Разве можно презирать Италию? Разве можно презирать Францию? Посмотрите на эти сосцы — это ваша кормилица. Посмотрите на это лоно — это мать ваша.
Если она спит, если она погрузилась в летаргию — молчание, и шапки долой! Если она умерла — на колени!
Изгнанники рассеяны по свету; дуновение судьбы разносит людей, как горсть пепла. Одни в Бельгии, в Пьемонте, в Швейцарии, где им нет свободы, другие в Лондоне, где у них нет крова над головой. Вот крестьянин, оторванный от своей родной пашни; вот солдат, у которого только и есть, что обломок сабли, сломавшейся в бою; вот рабочий — он не знает языка страны, куда его занесла судьба, он раздет, разут и не уверен, будет ли у него завтра кусок хлеба; этот покинул жену и детей, возлюбленную семью, для которой он трудился, отраду его жизни; у того осталась седая старуха мать, и она плачет по нем; у этого старик отец, который умрет, не увидавшись с ним; вот этот любил и оставил свою возлюбленную, которая забудет его; но они высоко держат голову, они протягивают друг другу руки, эти изгнанники, и улыбаются; нет народа, который не уступил бы им почтительно дорогу, не взирал бы с чувством глубокого умиления, как на самое возвышенное зрелище, которое посылает людям судьба, на эту незапятнанную совесть, на эти разбитые сердца.
Они страдают молча, в их душе гражданин восторжествовал над человеком; они спокойно глядят в глаза своим бедствиям и даже под беспощадным бичом самых страшных несчастий не издают ни единого стона: Civis romanus sum! [72] Но вечером, когда одолевают думы, когда все
в чужом городе становится таким угрюмым, ибо дневной холод с заходом солнца превращается в ледяную стужу, ночью, когда не спится, даже самые стоические души поддаются унынию и погружаются в скорбь. Где малютки-дети? Кто их накормит? Кто приласкает вместо отца? Где жена? Где мать? Где брат? Где они все? Где песни на родном языке, которые, бывало, слушал вечером? Где лес, где то дерево, та тропинка, крыша, покрытая гнездами, колокольня среди могильных холмов? Где та улица, и предместье, и фонарь, который горел у вашей двери; где друзья, мастерская, ремесло, привычная работа? Имущество пошло с молотка, с публичного торга, толпа ворвалась и разорила твое семейное святилище! О, сколько расставаний навеки! Растерзана, уничтожена, брошена на волю ветра эта живая душа, которая называется семейным очагом, которая присутствует не только в беседах, ласках, нежностях, но и в каждом часе, в каждой привычке, в приходе друзей, и в том, как один засмеялся, а другой пожал вам руку, и в том, что было видно вон из того окна, и в том кресле, где любил сидеть старик дед, и в коврике, на котором играли ваши первенцы! Все эти вещи, на которых отпечатлелась ваша жизнь, эта зримая форма воспоминаний, все исчезло! У каждого горя есть свои интимные, тайные стороны, которые могут сломить самое мужественное терпенье. Оратор римский, не бледнея, склонил голову под нож центуриона Ленаса, но он плакал, вспоминая свой дом, разрушенный Клодием.72
Я римский гражданин! (Лат.).
Изгнанники страдают молча, а если и жалуются, то только между собой. Они знают друг друга, они братья вдвойне, ибо у них одна родина и один и тот же крест — изгнание; они делятся друг с другом своими бедствиями. У кого есть деньги, дает тем, у кого их нет; у кого больше твердости, делится ею с теми, кому ее недостает. Они обмениваются воспоминаниями, стремлениями, надеждами, протягивая руки во мрак, к тому, что осталось позади. Да будут счастливы все те, кто живет в родных местах и позабыл о нас! Среди этих изгнанников нет ни одного, который бы не страдал, которого бы не душил гнев. Имена палачей вписаны в памяти каждого. У каждого есть что проклинать — Мазас, понтон, каземат, доносчика, который его предал, шпиона, который за ним следил, жандарма, который его арестовал, Ламбессу, где томится друг, Кайенну, где мучится брат, но все они благословляют одно — тебя, Франция!
Никогда ни одного упрека тебе, ни одного слова против тебя. О нет! Никогда родина не держит так крепко сердце человека, как в то время, когда он скитается в изгнании.
Они никогда не изменят своему долгу, они будут следовать ему с непоколебимой стойкостью, с невозмутимым челом. Не видеть тебя больше — это их горе, не забывать о тебе ни на минуту — их радость.
Ах! Какой беспросветный мрак! Вот уже восемь месяцев прошло, а сколько ни твердишь себе, что это так, и, оглядываясь, видишь иглу святого Михаила вместо Пантеона и церковь святой Гудулы вместо Собора богоматери, — все равно не можешь этому поверить.
Так, значит, это правда, и нельзя отрицать, и надо согласиться, надо признать, хоть умри от унижения и отчаяния, — вон там лежат, распростертые, поверженные наземь, — девятнадцатый век, Франция!
И это злодеяние — дело рук Бонапарта!
Как! Из этого величайшего народа на земле, посреди величайшего в истории века, вылезла и встала, торжествуя, эта нелепая фигура! О боже! Сделать Францию своей добычей! То, чего не посмел сделать лев, сделала мартышка! То, чего орел не решился схватить своими когтями, попугай ухватил своей лапой! То, что не удалось бы Людовику XI, на чем сломал бы себе шею Ришелье, на что не хватило бы Наполеона! И вдруг за один-единственный день, за несколько часов немыслимое стало возможным! Все, что считалось аксиомой, вдруг стало химерой! Все, что считалось ложью, стало живым фактом! Как! Это замечательное содружество человеческих усилий, этот великолепный расцвет мысли, величественное шествие событий, то, что было бы не под силу удержать никакому Титану, ни поворотить никакому Геркулесу, этот человеческий поток в его стремительном движении с французской волной впереди, цивилизацию, прогресс, разум, революцию, свободу — все это он вдруг сразу остановил, так, просто, без всякого усилия, — этот лицедей, этот карлик, этот неудавшийся Тиберий, это ничто!
Бог шел по дороге. Луи Бонапарт в шляпе с султаном стал на его пути и сказал богу: «Дальше не пойдешь!»
И бог остановился.
И вы воображаете, что так оно и есть! Вы думаете, что этот плебисцит действительно существует, и что эта конституция какого-то там января тоже существует, что существуют сенат, и Государственный совет, и Законодательный корпус? Вы думаете, что есть на свете лакей, который зовется Руэр, и холуй по имени Тролон, и евнух по имени Барош, и некий султан, паша, повелитель, который называется Луи Бонапартом! Но разве вы не видите, что все это только химера? Что Второе декабря — это сплошной обман чувств, просто перерыв, пауза, нечто вроде театрального занавеса, за которым бог, этот необыкновенный искусник, приготовляет и заканчивает последний акт, торжественный финальный акт французской революции? Вы в тупом удивлении разглядываете этот занавес, эти фигуры, намалеванные на грубой холстине, вон там торчит чей-то нос, тут какие-то эполеты, а вот у этого большая сабля в руках, — вы смотрите на этих уличных торговцев одеколоном в расшитых золотом мундирах и думаете, что это генералы, на этих петрушек, которых вы называете судьями, на этих шутов, которых вы называете сенаторами, на весь этот калейдоскоп карикатур и призраков, — и думаете, что все это настоящее? И вы не слышите там, в глубине, какой-то глухой гул? Вы не слышите, как кто-то там ходит и двигается! И вы не замечаете, как вся эта размалеванная холстина колышется от дыхания того, кто скрыт позади?
ПРИМЕЧАНИЯ
Стр. 8. 22, 23, 24 февраля — дни, когда совершилась буржуазно-демократическая революция 1848 г. в Париже, был низложен король Луи-Филипп и была свергнута монархия.
…«подвиги» в Страсбурге, в Булони… — 30 октября 1836 г. (у Гюго дата указана ошибочно) Луи-Наполеон сделал попытку привлечь на свою сторону солдат страсбургского гарнизона и с их помощью захватить власть. Попытка эта кончилась полным провалом, Луи-Наполеон был арестован и выслан в Америку. 6 августа 1840 г. Луи-Наполеон вновь пытался совершить государственный переворот. На этот раз он высадился в Булони. На нем была знаменитая наполеоновская треуголка, в руках он держал знамя Наполеона I, а над его головой кружил прирученный орел (как утверждали очевидцы, орла привлекал кусок сырого мяса, положенный Луи-Наполеоном в треуголку). Однако все эти театральные ухищрения ему не помогли. В Булони, как и в Страсбурге, он потерпел неудачу, был вторично арестован и приговорен к пожизненному заключению.