Наши зимы и лета, вёсны и осени
Шрифт:
Спустя много лет моя красная роза вернется ко мне.
Я буду идти по многолюдной московской улице, будет июль, вечер. Я буду идти по вечерней улице с тем, о ком мечтала уже тогда, на Философской, зимним вечером, когда за стеной играл патефон… О ком догадывалась, глядя на мелькающие за оградой летней танцплощадки пары, на их озаренные вечерними огнями, сияющие послевоенной молодостью лица, обращенные друг к другу… Уже тогда я догадывалась о нём. Без слов, без мыслей – только сердцем.
И теперь мы шли с ним по вечернему городу, крепко держась за руки, потому что много, много лет жизнь разводила нас в разные стороны – но вот, наконец, мы вместе. Мы идём по вечернему городу, середина лета, солнце медленно
Она лежала на тротуаре, полная до краёв красным пламенем лепестков. Словно была брошена нам под ноги…
Почти все события моего детства приобретают со временем символическое значение. Чем больше я отдаляюсь от них, тем большую роль играют они в моей жизни. Порой мне кажется, что вся моя жизнь была зашифрована в событиях детства…
Помню: я, маленькая, на руках у мамы. В руке у меня красный надувной шар. Шумит майская демонстрация… Веселые толпы на тротуарах. Во дворах играют патефоны… Мы с мамой в праздничной толпе на бульваре. И как символ радости, как сама радость и ликование – мой красный шар, огромный и невесомый!
И вдруг эта ликующая, невесомая радость с треском лопается, разлетается, повисает в руке жалкой тряпочкой…
Я захожусь в плаче… Горю моему нет предела. Гремят оркестры и патефоны, хохочет, поёт и пляшет толпа на бульваре, но для меня праздник кончился.
Плачущую и неутешную, уносит меня мама домой…
Надувной шар надолго остался для меня символом не радости, а печали.
Ещё не раз в жизни придётся пережить: в минуту самой чистой, самой безоблачной радости вдруг пронзит ощущение зыбкости, хрупкости, недолговечности – испытанное впервые в раннем детстве, в праздничной, ликующей толпе…
Пройдут годы, много лет, прежде чем я узнаю: радость не умирает.
…Но когда ты заплакал над растаявшей льдинкой, которую принёс домой, чтобы поиграть ею, я вспомнила свой лопнувший шар, и мы погоревали вместе…
Двор, Философская, Озёрка, цирк…
Балаган звуков и запахов. Я почти не различаю слов. Да, они были; конечно, были. Иначе откуда бы я узнала, что нищие – это нищие, погорельцы – это погорельцы, откуда бы я узнала, что означает бабушкин номер на руке, синяя татуировка?…
В моём детстве шумно, как в балагане, шумно и ярко, там плачут и смеются, там грохочут трамваи и гремит цирковой оркестр, шумит базар, свистит детский паровоз в парке, стучит бабушкина швейная машинка, гудят примусы на кухне, бранится соседка, кричит во дворе пьяный дядька Сашка, ему вторит дядька Захар, поет и пляшет майская демонстрация, стрекочет бабушкина машинка, играет патефон…
Мир в детстве не казался огромным, тем более – бесконечным. Он был ограничен, замкнут, хотя и вмещал в себя очень много. Это был родной балаган, здесь награждали пинками и щелчками, а порой и увесистыми тумаками, здесь могли довести до слез, здесь впечатывали в стену кастрюли с борщом и кашей, – случались и такие репризы, и пьяный дядька Сашка, их постоянный автор и исполнитель, недоуменно вытаращив глаза, смотрел, как по беленькой стене их мазанки, прилепившейся к нашему дому, как ласточкино гнездо, стекают красные, ещё горячие потоки пахучего борща, как лениво сползает бурая лава каши… А весь двор, в том числе и семейство дядьки Сашки, испуганно следит за этой, в общем-то, привычной уже для всех буффонадой с веранды – с верхней палубы нашего старого, утлого суденышка… Набушевавшись, дядька Сашка вваливался в дом и там затихал. Но не успевал двор перевести дыхание, как за воротами раздавались пьяные песни возвращающегося домой дядьки Захара…
Моя улица учила стыдиться благополучия.
Помню нищих на Озерке, на углу возле аптеки, возле булочной, на вокзале… Сколько их было в городе моего детства, на улице моего детства. Покалеченных войной, бездомных, голодных, выброшенных жизнью за борт, сколько их было!…
Никогда не забыть своей муки и стыда, когда я опускала монетку в чей-то грязный картуз или заскорузлую руку. Было
стыдно, что я не голодна и у меня есть дом, и меня любят, и я счастлива. Не было сил взглянуть в глаза тому, кого я не могла сделать счастливее своей копеечкой.«Ах, если бы у меня было много денег! Если бы у меня было много денег…»
– Бабушка, расскажи сказку.
– Деточка, я не умею рассказывать сказки…
Стучит бабушкина машинка… Бабушкины пальцы ловко подкладывают струящуюся, шуршащую материю под прыгающую в непрерывном танце «лапку»… Моя бабушка – портниха. К ней ходят заказчицы. В нашей комнате всегда пахнет новой материей, праздничной свежестью… Мелькает бабушкина рука с иглой – и моё скромное чёрное платьице, перешитое из купленного на Озерке мужского пиджака, превращается в маленькое чудо: под бабушкиной иглой, под бабушкиными руками на нём распускаются, точно живые, зелёные дубовые листочки, а под каждым листочком – по паре коричневых желудей… Вот бабушка собрала в охапку груду лоскутков, обрезков, бросила ворохом у своих ног… мелькают спицы в бабушкиных руках – и из разноцветного вороха обрезков рождается пестренький тёплый половик, который сделает нашу комнату такой нарядной и весёлой, на котором будет так уютно сидеть и играть. Бабушкины руки надраивают до блеска кастрюли и сковороды… Бабушкины руки настирывают до голубизны старенькие простыни… Бабушкины руки месят пушистое, пышное тесто, чтобы сотворить из него самые вкусные на свете лакомства: ну, например, маленькие вареники с вишневым вареньем, обсыпанные сухарями! Или простые лепешки, которые бабушка пекла, когда в доме не было хлеба. Эти лепешки и до сих пор кажутся мне вкуснее самых изысканных пирожных… Чего не умели бабушкины руки? Бабушкины руки творили вокруг меня красоту, они делали невидимым, незаметным нищенское убранство нашей комнаты. Первое, что восклицал каждый входящий в нашу комнату, было: «Как у вас уютно!» Удивительный запах чистоты – аромат чистоты! – жил в нашем жилище.
В доме на Философской, в крошечной комнате, где с потолка порой лил дождь, где единственным украшением были пестрый половик на полу да голубая, в синих цветах, трофейная скатерть, привезенная бабушкой из Германии, в комнате, где всегда пахло чистотой, где с утра до ночи стучала бабушкина машинка, где играл на стене чёрный репродуктор, а лампу под потолком прикрывала пожелтевшая газета, в этой комнате я впервые узнала, что такое красота.
Милая бабушка, слышишь ли ты меня? Я хорошо усвоила твои уроки, которые ты преподавала мне, сама о том не догадываясь. Уроки Философской улицы.
Стучит бабушкина машинка… Эта россельмашевская машинка была неотъемлемой частью комнаты на Философской, составной частью красоты на Философской: удивительно нарядная, чёрная, с ярким, ало-золотым орнаментом. Тогда, в начале пятидесятых, она была настоящей красавицей. Больше всего я любила смотреть, как шьет бабушка. Я пристраивалась у стола, а то и на столе. Сколько лет мне было тогда? Два, три года?… Помню запах машинного масла, которое бабушка любовно закапывала во все дырочки машинки, помню окошко во внутренний мир механизма, прикрытое круглой блестящей бляшкой. Я любила, отодвинув эту бляшку, смотреть в окошко, пока бабушка крутит машинку. Это было захватывающее зрелище! Машинка жила, двигалась, дышала… У меня были свои маленькие, но почетные обязанности: вдевать нитку в иглу и разыскивать оброненные бабушкой иголки. Я ползала на коленках по полу, вооружившись ножницами, – и, найдя, торжественно вручала бабушке ножницы с прилипшей к ним иголкой… Иногда я забиралась под стол и сидела там на перекладине. Надо мной гулко стучала машинка – словно поезд по мосту… Не помню уже, о чём я думала, куда уходила мыслями, сидя в полумраке, отгороженная от комнаты и ото всего мира длинной скатертью, голубой, в синих цветах… Хорошо помню, что было мне там сказочно уютно и таинственно…
Стучит бабушкина машинка… Любимая музыка моего детства. Порой бабушка откладывает работу и берет меня на колени. Мы сидим, обнявшись, говорим друг другу ласковые слова, смеемся. У бабушки такие тёплые руки. А волосы мягкие и пушистые, они вьются красивыми тёмно-русыми завитками на шее и на висках. А глаза у бабушки синие. Бабушка совсем ещё не старая. Порой она говорит, чтобы подтрунить надо мной: «Когда-нибудь и я буду старенькой, буду ходить с палочкой». Я не выношу этой шутки и тут же начинаю реветь. «Ты никогда не будешь старенькой!»