Натюрморт с часами
Шрифт:
* * *
В том же доме, на Сокольской, который все так же стоит на своем месте (если не рухнул), Богдан впервые увидит покойника. До этих пор смерть от него как-то скрывали, о похоронах, на которые он не ходил, разговаривали шепотом (его оставляли с прачками по соседству), велели зажмуриваться, когда на улице встречалась траурная процессия. Короче, ему запрещали смерть, как запрещается есть недозрелые фрукты, штрудель перед обедом, залезать на электрический столб.
Шышли-мышли, сопли вышли, дразнились дети на улице, слышалось через приоткрытое окно (было невыносимо душно), а Богдан склонялся над лицом отца, лоб которого блестел, как у куклы, от воска, капавшего со свечи на покойника. Богдан машинально провел пальцем по отцовской шее, где топорщились три-четыре острых волоска. (Смотри-ка, цирюльник их утром не заметил, или они выросли потом — бог знает, подчиняясь какому-то неумолимому
Отцу шел воскресный костюм, только тут и там на свету блеснула булавочная головка. Можно его уколоть, он не издаст ни звука. Когда тем утром его обмывали, покойник несколько раз испортил воздух. Говорят, это случается, но Богдан едва сдержал смех. Потом Прока вдруг открыл глаза и смотрел искоса, как призрак, Богдан молча показал пальцем, гробовщик, с засученными рукавами и лоснящейся лысиной, смиренно их закрыл и набожно вздохнул. Рефлекторное подмигивание, волосы из ушей, которые еще будут расти, булавки в сморщенной коже, газы из ослабевшего кишечника, — бормоча, перечислял Богдан, — вот она, так называемая жизнь после жизни.
Юноша не дождался утра. Сразу после похорон, едва припорошив комочком земли гроб, опущенный в раку, Шупут сел на пароход и уехал в Белград, где он станет воспитанником Королевской художественной школы. Эвица махнула ему с пристани черным платком.
Окно
Женщина кашляет, запихивает кулак между зубов и кашляет долго, изможденно. Даже можно сказать, лениво, если такое бывает. Коста возится с какой-то вещицей, осторожно, словно это живое насекомое, а не обычный диктофон, который заело.
Наверное, так выглядит черный ящик самолета, думает он, если с него снять асбестовый корпус: можно поклясться, что он поглощен миниатюрной кассетой; он ее рассматривает, переворачивает, перематывает ногтем мизинца, целиком сосредоточен на магическом кристалле, поворачивает его и перемещает, можно подумать, что ничего не видит дальше своего носа, ничего, кроме кнопочек, в которых сокрыта обманчивая сила возвращать время или перепрыгивать через него, перематывать через языки, стирать истории, но — нет. Коста все видит, и, прежде всего, ее, Девочку, он из тех людей, у кого глаза на затылке и даже на макушке, как у улиток. Откашлявшись, по-стариковски — «кашель курильщика», Девочка натягивает рукав на оголенный кулак, помогая себе и другой рукой, словно ей холодно. Однако от всевидящего ока Косты не могут укрыться крупные пятна шрамов, мелькнувших на мгновение, места, где кожа истонченная, лиловая, слишком натянутая, совсем тоненькая. Может быть, она, как Ники Лауда, [5] горела в своем красном автомобильчике, подумалось бы ему, не знай он истинной природы, истинной причины ожогов.
5
Ники Лауда (1949–2019) — австрийский гонщик «Формулы-1». Имеется в виду катастрофа на трассе Гран-при Германии в 1976 г.
Она не свыклась. Ее опалила любовь, — он опять слышал предупреждение и объяснение возлюбленной, сидевшей на этом же месте на час или два раньше, и кассету можно перемотать на начало.
Это надо? — показывает Девочка на аппарат. — Словно кто-то подслушивает.
Что, простите?! Так я и слушаю. Надеюсь, вы не думаете, что я духовник, что я обо всем буду вечно молчать?
Я почти так и подумала, — признается Девочка. — Я почти поверила, что ты — могила.
Я могу в чем-то ошибиться, недослышать, не досмотреть… Исказить рассказ. Это всего лишь подпорка воспоминаниям, нет причин для тревоги, не понимаю, — Коста поднимает диктофон, как будто собирается его отшвырнуть.
Ну, не могу, — отнекивается Девочка. — Если что-то следует забыть — спокойно забудь. Эта вещица меня тревожит, словно я голая, словно позорюсь… От него излучение идет, — она тычет пальцем в диктофон, сморщившись. — Это — как верхний свет в борделе. Выключи.
И как только Коста выключил механический суррогат памяти нажатием на ни в чем не повинную кнопку и прервал, наконец, всю эту докуку, это позерство и кокетство, разбивается оконное стекло, свистит пуля, вонзается в деревянную раму, осколки стекла летят во все стороны. Юноша рефлекторно втягивает голову в плечи, сжимается, приседает. Женщина остается неподвижной, как распятая, сжимая в руке стакан с ободком жирной губной помады. Когда Коста почувствовал, что кровь кое-как возвращается в его онемевшие члены, он, оглушенный, встает, осторожно приближается к разбитому окну, под ногами хрустят осколки стекла, рассыпавшиеся по полу, как капельки ртути, — это он мгновенно фиксирует, потом встает на цыпочки, неуверенно выглядывает из окна, сжимает стартовый пистолет. Ничего не увидел, тем более одноглазого
стрелка, все было, как раньше, все было нереально.Наверняка, это с той свадьбы, — произносит спокойно, во всяком случае, он старался, чтобы прозвучало именно так, колени у него подрагивали, когда оборачивался к Девочке, ища взглядом бездонное отверстие, сделанное пулей. Вспомнил, как его ужаснула смерть переводчика, албанца, которого в новогоднюю ночь сразила шальная пуля, вылетевшая из одного из окрестных небоскребов Нового Белграда. Но та смерть не тронула бы его больше, чем любой безличный некролог, если бы из скупого газетного сообщения он не узнал, что несчастный человек смотрел телевизор. Какой жалкий конец! Если бы он хотя бы танцевал на столе, или ликующе вонзался в женщину, сходил с ума любым способом, тогда, ладно, но он вот так, в одиночестве, сидел, поклевывал какую-то, как бы праздничную еду, и, Господи помилуй, смотрел какую-то идиотскую комедию. Вот этот факт Косту потряс, это скромное действо, офицерская оргия, это отсутствие ангелов на продырявленном небе, оскудела милость. Может быть, я не жалел его не из-за абсурдной, свинской смерти, но жалею из-за отвратительного телевизионного шоу, — бормотал он себе под нос, позже, когда все подразумевалось, но никакая ирония не могла утереть ему старые слезы с мешков под глазами.
Мы сейчас замерзнем, — предсказывала Девочка и заранее дрожала, а в центре окна зияла пустотой изрядная, неправильной формы дыра с острыми краями. Однако, могла ли она избавиться от ассоциации, от побочного воспоминания о похожей смерти своего брата, Мило Йовановича, хирурга, который, вымыв руки, шел с работы, подставляя лицо солнцу и перемигиваясь с небом, когда перед покосившимся газетным киоском, — а у него в руках россыпь открыток с видами Титограда [6] (теплый ветер разошлет их непоименованным адресатам) — его сразила пуля полоумного прохожего, у которого случился нервный срыв, и он, кроме член-корреспондента академии открыток, убил еще семь совершенно незнакомых ему людей, пока несколько толстых перепуганных милиционеров его не скрутили или не ликвидировали, кто его знает. Она часто себя спрашивала, как быстро умер ее брат, просто упал на поросшую мхом тропинку, как это бывает, или сделал еще несколько сомнамбулических шагов, выпрямившись, как киногерой? Может ли вообще человек поверить, что умирает, пусть смерть и застала его вот так, врасплох, приклеилась к затылку (редчайшая марка с дыркой посередине), как бедного Мило, или как Шупута, когда он голый, прикрываясь руками, смотрел на шланг палача, стоя в очереди, в ожидании чуда? Правда ли, что вся жизнь промелькнула перед их глазами за несколько ускользающих мгновений (что клятвенно подтверждают выжившие смертники), и какая из картин застыла? Удалось ли Мило, падая, увидеть трупик за корзиной с мусором, личико которого лизала собака, а задравшееся платьице оголило тоненькие ножки и грязные трусики? Мог ли Богдан понять, что дряблое тело, страдающее рядом с ним, это его мать, а те перчатки, надетые, словно по какому-то пьяному капризу, на абсолютно голую женщину, которая рефлекторно мочится на свои ступни и стеклянный снег, это те самые перчатки, купленные именно им на жалкий гонорар за карикатуры?
6
Подгорица, столица Черногории.
Ах, сколько воспоминаний и ассоциаций! Сколько горячих, убийственных мадленок!
В окно и так дуло, — Девочка очнулась от голоса Косты. Сначала не понимает, чего он от нее хочет, следит за его пальцем, как робот, берет два-три предмета со стола, на которые он указывает. Она словно еще оглушена, счастье, что видит, как он качает головой, когда она притрагивается к часам или к диктофону.
Это, — кричит молодой человек и тычет в воздух указательным пальцем. Он расстелил газету на осколках стекла, картины, тексты больше ничего не значат, он затыкает дыру. Она ему позволяет. Он зубами рвет клейкую ленту, и липкое колесико свисает с его губ.
Если дождь пойдет, не поможет, — говорит Девочка, немного придя в себя.
Не поможет, — соглашается юноша.
Свет падает так, что клейкая лента блестит на окне, как лунный свет.
Я так нервничаю. Я думала, что пойдет легче, у меня же есть столько всего рассказать. Теперь кажется, что моя жизнь состоит из пустых историй, бессмысленных путешествий, страстей, гоблинов, призраков и прочих сказок для детей, — женщина извиняется и внезапно берет молодого человека за руку. Этот жест должен бы привнести в сцену определенную дозу близости, интимности, расслабленности, но почему-то вдруг оказывается таким неестественным и нарочитым, что собеседник в первый миг отдергивает руку. Судорога быстро проходит, но недостаточно быстро, чтобы ситуация перестала быть неловкой. Рука Косты зависает в воздухе, вялой плотью. Она ее неловко отпускает.