Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Натюрморт с часами
Шрифт:

Хотите, я буду задавать вам вопросы, — предлагает Коста. Девочка благодарно кивает. — Например: детство?

Счастливое, — отвечает женщина, которую как будто бы озаряет собственное прозвище. И кто бы теперь ни увидел в ней порывистую юную девушку, с каштановыми волосами под соломенной шляпкой, мечтающую в шезлонге.

Девочка, снимите шляпку, — ласково уговаривает ее молодой художник, у которого капля пота медленно скользит по лицу и разъедает кожу. Он незаметно подвинул этюдник ближе, и теперь профессионально и сосредоточенно прикидывает пропорции, устанавливая отношения, которых, по сути, нет. Капризная девчонка дергается от звука его голоса и закрывает лицо ладонями: нет, нет! Я же сказала вам, нет!

Но вы мне обещали, — взывает юный Шупут.

Да, я буду позировать, — признает Девочка, но когда стану красивой.

Свет падает так изысканно, тени раскрылись сами, ничего не надо специально устраивать. Только эта шляпка, — художник как будто снимает со своей головы невидимую шляпу.

Что вы здесь изображаете, как Шарло Чаплин. Вы, наверное, этому научились в этих ваших Парижах, — девчушка

злится и еще глубже натягивает шляпку, крепко держа ее за поля, словно кто-то будет ее силой снимать.

Я не вижу вашего лица, а сейчас время… — Шупут опять жестами показывает, что может пойти дождь.

Давай, Девочка, не огорчай нашего Богдана. Послушай, — откуда-то подает голос мать.

Да, и я слышал, что ты обещала, — братец выглядывает из-за переплета книги, название которой плохо видно. — Больше ты с нами в карты не играешь.

Девочка сердито смотрит на шантажиста, швыряет шляпку в кусты. Теперь сидит, надувшись, сжимает зубы, глотает слезу.

Только вы устраиваете так, что я получаюсь самая плохая, — произносит сквозь зубы.

Разве вы еще сердитесь? — молодой человек выглядывает из-за натянутого холста, — а я думал, что мы помирились.

Помирились, помирились, — думает и Девочка. Такая жара, ей надоело злиться. С Дуная слышны гудки приветствующих друг друга барж. Лето, 1939 год. Семейство доктора Теодора Йовановича отдыхает в загородном имении, на винограднике, как они по привычке говорят, хотя только во фруктовом саду и парке надо столько рабочих рук, что Ловро, который тут за всё, не продохнуть. Обедали на большой веранде, сидя в тени столетнего дерева (о котором Девочка упорно твердит, что это баобаб). Два арбуза мирно остывают в холодке. Мать потирает виски, как при головной боли. Мило прислоняет к ее лбу запотевший стакан с холодным лимонадом, и мать благодарно пожимает предплечье сына.

Надо бы приложить ломтики огурца, здесь и тут, чтобы вытянуть боль, — говорит трепетный юноша.

Что за странное лекарство, — смеется художник, зажав в зубах кисточку, — так вас учат в Загребе?

Тебе лучше помолчать, иначе работу не сделаешь, — друг встает, тоже с улыбкой и немного удивленный.

Я ничего не говорил, — Богдан шутливо прикрывает глаза ладонью.

Какая работа? — спрашивает мать. Воздух такой прозрачный, что на той стороне, за Дунаем, можно увидеть сельскую церковь и перед ней, как живую стену, колонну людей (похороны или свадьба), а у женщины от такого яркого дня опять начинает дико болеть голова, словно она надела чужие очки. — Я прилягу, — говорит она и с трудом встает.

Богдан будет делать диплом для господина профессора Гроховяка, почетного председателя нашего студенческого общества, — кричит ей вслед Миле, чтобы она не уходила, не простившись.

На это Захарие, в прошлом медных дел мастер, самый старший Йованович, то дряхлый, то крепкий, убаюканный вином, о котором слагаются песни, вынырнул из дремы.

Да хоть что! — рявкнул и опять мгновенно уснул.

Молодежь над ним тихонько и беззлобно посмеивается. Внизу, у железной дороги, видят, как доктор Йованович поднимает в воздух жирного сома, которого по дороге, от Дуная до детей, он научит моргать.

Волочение баржи

У всякого ли детство счастливое? — совершенно серьезно спрашивает Девочка Косту.

Я не могу припомнить, — отвечает ей юноша задумчиво.

Единственное, о чем я думала, что я некрасивая. Однако меня утешала истина, которую пересказывают друг другу дети, что любой красавчик подурнеет, когда вырастет, а каждая дурнушка расцветет. — Может быть, — тянет она, припоминая, — может быть, я и была хорошенькой, но только в тот период, когда все девочки хорошенькие. И поэтому я была дьяволенком, вождем краснокожих. Я зажигала отцу сигарету угольком из камина, пела, взобравшись на дерево, спала на пшеничном поле. Только никогда не любила бегать. И, вообще, ненавижу спорт, считаю его плебейским или снобистским занятием. К чему бесполезные усилия? Думаю, что у меня и строение сердца такое, с легким, косметическим пороком… А эти двое, братец мой Миле и Богдан, эти были настоящими зверушками. Бегать, когда влажно и душно, играть в кегли под дождем, в теннис, проигрывая. Все это было для них естественно. Они могли часами ходить на веслах по Дунаю, забывали, что ночь на дворе. Привратник в клубе, толстопузый, сварливый, по фамилии Куруц, едва мог их дождаться, чтобы все запереть и поскорее на рогатом велосипеде убраться домой, к остывшему ужину. Или они валяли дурака, или же были настолько оглушены ритмом, рассказом, что человек напрасно драл горло, свистел в три пальца. Но все было слышно. Когда голая Луна успокаивала реку, в призрачном сумраке на каменистой стороне (где они чаще всего и тренировались) слышались только синхронные удары их весел, тот особый плеск воды, как светящиеся круги под веками. Я преданно стояла на берегу, с песиком, который вертелся, все обнюхивал и поднимал заднюю лапку, я уже его, и без того черного, не различала, если бы не упорное, возбужденное сопение, бегала, как и он, туда-сюда, и прекрасно слышала, совсем близко, над гладкой поверхностью воды, усиливающей звуки, смех Богдана и Мило, их гортанные голоса и неразборчивую речь, словно они произносили слова задом наперед. В какой-то момент они неслышно возвращались на берег, и я ни разу их не встретила первой, просто задремав в какой-нибудь лодке, покачивающейся привязанной, они подходили незаметно, наверняка на цыпочках, братик будил меня поцелуем, о, это действительно был сон! Я шла домой, между ними двумя, или ехала на раме велосипеда Мило, защищенная его крепкими руками, сонная, счастливая…

Сколько

во всем этом невинной лжи, неосознанного украшательства, которое приносит время, — размышлял разогнавшийся биограф Девочки, теряющийся в ее рассказе, как на качелях. Например, та фотография (он ее видел), висит рядом с неподвижным глобусом в гостиной, на ней два дружка сидят, с драпировкой из прозрачной цветастой ткани, окруженные предметами (лампа, часть мольберта, холсты без рам и одна богато декорированная рама), которые выдают, после магниевой вспышки фотоаппарата, что эта сцена поставлена в мастерской Шупута. В пользу этого предположения свидетельствует и небрежная поза художника, и хозяйская кривоватая ухмылка, и взгляд, непоколебимо уставившийся в объектив, и его на миг одичавшая прическа, и одежда в морском стиле: белые брюки и характерная майка, в поперечную полоску, с короткими рукавами, в отличие от Мило, на котором светло-пепельный пиджак, с широкими лацканами, с крупным узлом на галстуке, волосы, как полагается, приглажены, а глаза смотрят вправо, даже не на Богдана, а куда-то мимо, как будто кто-то или что-то (кошка, ветер, полуобнаженная девушка в мужской рубашке) открыл дверь, к чему хозяин привык и не обращает внимания. Миле что-то держит в руках (что, совсем не видно), с большой вероятностью, что это теннисная ракетка. Но отбросим обнаженные бицепсы художника, а также упомянутый реквизит, который доктору нужен, чтобы занять руки, эту очевидную молодость, достаточно широкие плечи, стройные фигуры, мужественную невозмутимость, которую излучают эти лица, короче, праздник здоровья, но при этом Косте они не кажутся атлетами, не производят впечатление таких уж спортсменов, как это можно было заключить из рассказа. Может быть, из-за маленьких ладоней обоих персонажей, — Коста пытается сам перед собой оправдаться, — из-за тогдашних модных фасонов, из-за предрассудков, касающихся их профессий, и не имеющих особой связи с физической силой. Но они в его представлении — окаменевшие, как мученики, да, наверное, так, лики с фресок, и ему никак не удается избавиться от образа их посмертных масок.

Я виноват, — Коста поднимает руку, как в какой-то игре. У меня нет воображения, — он думает и пытается сосредоточиться, — во мне мало крови, мне хочется спать. Я закоснел, поглупел. Боюсь все перепутать. Говорю только то, что от меня ожидают. Я никогда не смогу от этого избавиться.

В чем виноват? — бодро спрашивает Девочка.

Я плохо слушал. Вы не повторите то, что вы сказали?

Я рассказывала о пении.

Похожа ли она на себя? — задается вопросом наш биограф и отводит взгляд. Он не любит эту игру, ну, вот это, кто дольше не отведет взгляд. Если бы он кому-нибудь долго смотрел прямо в зрачки, то, наверное, потерял бы сознание, как от страха высоты.

Но и с подножья холма можно видеть, как двое прекрасных юношей, привстав над сиденьями велосипедов, обгоняя друг друга, поднимаются вдоль Пуцкароша. [7] Они уже высоко на холме, почти на вершине, отстающий со смехом хватает ведущего за майку на спине, fair play, fair play, кричит тот и вырывается.

В самом начале подъема Девочка слезает с велосипеда, словно на нее наваливается какая-то тяжесть, подождите меня, кричит она перепуганно, толкает велосипед по обочине, жарко, прилечь бы в траву у дороги, или скатиться со склона, броситься в полузасохший пруд, из которого торчат початки тростянки, вываляться в грязи, как маленькой свинке, перепугать диких уток, выводивших насекомых с крыльев в камышовых зарослях. На ее потном лбу от напряжения, от сладких грязных мыслей, проступают, пульсируя, кровеносные сосуды и красные печати-пятна. Ей надо остановиться (она уже потеряла их из вида), отдышаться, предплечьем вытереть лицо.

7

Улица в предместье Нови-Сада, теперь в черте города.

По дороге из золотых кирпичей проезжает повозка живодера и подает ей сигналы. Девочка, давай, Богдан и Миле подбадривают ее с вершины холма, она поднимает взгляд, но их лица сливаются, из-за солнца. С высоты сверкнул фотоаппарат Богдана.

Я никогда не умела петь. О, как я от этого страдала. Перед сном, лежа в постели, я молилась какому-то мрачному богу, чтобы он одарил меня задним числом. В замен я отдавала один палец, мизинец. Проснувшись, сразу подносила ладони к глазам и сжимала их от разочарования, ощущая биение сердца в кулаках. Обычно, стоя за мольбертом, начинал Богдан, он насвистывал какой-нибудь шлягер или выбивал дрожащие синкопы, Мило подходил к нему, бормоча что-то джазовое, они стояли, лицом к лицу, импровизировали безумные негритянские мелодии, гримасничая, дуя в пальцы или надрывая голосовые связки невидимого толстяка-контрабаса с лебединой шеей. Иногда (чтобы подлизаться к моему чокнутому Захарие) Богдан запевал Как смятенны мои мысли, [8] зная, что дед будет довольно пофыркивать и скажет негромко, но торжественно, что это написал король Сербии, а брат иногда подхватывал песню (он блестяще подпевал, как тень), татап, любопытствуя, выглядывала из окна, и почти не было заметно, что ее опять донимает мигрень. Она никогда не присоединялась к пению, та еще была «соловей с болота», по части слуха — это я в нее, медведь на ухо наступил, но у нее и не было никаких певческих амбиций, ей было довольно слушать ангелов. Меня же было не остановить.

8

Популярный романс, текст которого написал князь Михайло Обренович, позже король Сербии.

Поделиться с друзьями: